Михаил Михеев
Дневник в России XIX-ХХ века
– эго-текст, или пред-текст
Москва
2006
Аннотация
В последнее время дневники
стали объектом интереса и исследований лингвистов, литературоведов, историков,
философов, культурологов и психологов. Дневник предлагается считать ядерным
понятием внутри более общего – дневниковых
текстов, включающих в себя и записные книжки (ежедневник, блокнот, альбом, черновик,
записи для памяти, календарь), и мемуары, письма, путевые журналы, автобиографии,
исповеди, маргиналии, рабочие тетради, и так называемые блоги в интернете... – Обобщающим
для всех можно признать понятие эго-текст
или пред-текст (перво-текст). В книге на материале более трехсот текстов
дневникового характера (в основном XIX-XX века и написанных в России) обсуждены
различные подходы к определению «дневниковости», рассмотрены параметры,
существенные при описании текстов подобного рода, рубрики и темы, часто в них встречающиеся.
Большой обзорный материал, много иллюстраций и цитат. Для широкого круга
специалистов и интересующихся. Электронный текст книги с начала 2007 года доступен
на сайте Universitas personarum: дневники, записные книжки, воспоминания… (http://uni-persona.srcc.msu.su/research.htm).
Предуведомление. Условные
обозначения при цитировании
Везде в книге, в том
числе и на обложке, знак # (решетка) обозначает опущенный абзацный отступ: начала
новых абзацев убраны, цитаты даются как правило сплошным куском. По возможности
сохранены особенности орфографии и пунктуации подлинника, но старая российская
орфография (яти, еры, ери, i) не восстанавливаются. Исходные выделения в тексте цитаты передаю жирным
шрифтом, мои собственные – подчеркиванием. Опущенное предложение (или группу
предложений) обозначаю многоточием в простых скобках (...). Четырьмя точками .... (вместо трех ...) в конце или в начале предложения помечены места, где цитата
прервана или сокращена. Исходные авторские или издательские ссылки в составе
цитаты даются под звездочкой (*), а мои – под номерами. Двойная решетка ## обозначает
окончание данной дневниковой записи. В квадратные скобки [...] взяты мои замечания или комментарии к цитатам. В <угловые
скобки> заключены конъектуры, предположения вопросы, толкующие чужую мысль в
цитируемом фрагменте. Подробнее о статусе таких предположений в книге «В мир А.Платонова
через его язык. Предположения, факты, истолкования, догадки» М. 2003 (в библиотеке
Максима Мошкова http://www.lib.ru/PLATONOW/miheev_platonov.txt).
Благодарности
Моя искренняя
благодарность за внимание и высказанные замечания – всем, кто знакомился с разными
частями книги, в их рукописном виде, то есть Ирине Будановой, В.П. Григорьеву,
Сергею Жожикашвили, Анне Зализняк, Е.А. Земской, Людмиле Колодяжной, Марии
Котовой, Александру Кравецкому, Ольге Макаровой, Ольге Меерсон, Савве Михееву, О.Г. Ревзиной,
О.А. Смирницкой, М.А. Турчинович, а также светлой памяти
М.Л. Гаспарову. Помогли улучшить текст книги и ее обсуждения на устных
докладах – в группе «Логический анализ языка» на семинаре Н.Д. Арутюновой
(ин-т языкознания им. В.В. Виноградова РАН), на семинаре
отдела общего языкознания в Киевском ин-те языковедения
им. А.А. Потебни (с любезного приглашения Т.В. Радзиевской),
на семинаре по поэтике Н.А. Фатеевой (ин-т русского языка им.
А.С. Пушкина РАН), на семинаре по компьютерной лексикографии
В.З. Демьянкова (НИВЦ МГУ им. М.В. Ломоносова). Благодарю также
за живое обсуждение вопросов дневника своих бывших студентов на
историко-филологическом ф-те РГГУ и филологическом ф-те МГУ.
Еще я
признателен Российскому Государственному Научному Фонду: работа над книгой в
2004-2006 гг. поддерживалась его грантом (04-04-00097а).
Оглавление беглое
Глава 0. Несколько
замечаний предварительно...............................................4 (17)[1]
Раздел I. Немного теории, много примеров, обзор, выборочная библиография............................................................................................31
Глава 1. Разновидности дневника – по профессиям
людей, его ведущих…...31 (20)
Глава 2. Интер-текст на основе пред-текста.
Вопрос об адресате …….……51 (12)
Глава 3. Перечень
малых жанров дневникового текста с оглядкой на историю вопроса……………………………………………………………….......................63
(22)
Глава 4. Мысль
на пути между устным рассказом и текстом. Особенности памяти. Парадоксы
дневниковой прозы……..............................................................85
(19)
Глава 5. Чем
живучи дневники? Отдельные их параметры. Мнемонические техники……………………………………………………………………............104
(25)
·
Приложение к Разделу I. Экскурс в корнеслов: дневниковод или
дневниковед? (измерение «законности» неологизмов)…………........................................126
Раздел II. Конкретные дневники и их темы...........................................130
Глава 6. Попытка
сопоставления дневников: император Николай II – российский «обыватель» Никита
Окунев…………………………………………………..130 (19)
Глава 7. Старый
дневник Пришвина: контекст 1930 года. ……….................149 (14)
Глава 8. "Осадная
запись" А.Н. Болдырева – пронзительный документ свидетеля
ленинградской блокады...............................................................................163
(20)
·
Приложение к Разделу II. Драма Льва Тостого и Софьи
Андреевны, по их
дневникам............................................................................................................201
(3)
·
Послесловие……………………………………………………………………….204 (1)
·
Список дневниковых текстов……………………............................................205
(8)
·
Именной указатель………………………………………………………..………215 (6)
Оглавление
подробное (с Содержанием подглавок)...............……….………..221 (2)
Глава 0. Несколько замечаний
предварительно
Смысл: ради чего пишутся дневники. – К определению
дневника, через датировку. – Каковы функции дневника. – Внутренние подрубрики,
регулярные темы дневника. – Как дневнику назвать себя?
·
Смысл: ради чего пишутся дневники
Для чего пишется большинство
дневников? – под дневником я имею в виду не литературный
дневник (то, что будет впоследствии почти обязательно опубликовано – как
дневник писателя), и не то, что называют
этим словом в начальной и средней школе (в практике взаимной отчетности
учителя, ученика и его родителей), а прежде всего то, что в большинстве безымянных случаев пишется без расчета на
аудиторию и не для потомков, но лишь
для себя самого, чтобы потом эти записи – аккуратно уничтожить, небрежно выкинуть
за ненадобностью (в кучу мусора – как находимые при современных раскопках берестяные
грамоты), а в лучшем случае забыть, забросив куда-нибудь на чердак, чтобы они потом
достались какому-нибудь отдаленному потомку и он бы уже для себя решал, стоит
ли предавать гласности писания пращура.
Для чего писать текст, если он адресован действительно только
самому себе? – чтобы потом прочитать и посмеяться над собой (1 реакция): вот глупая какая девчонка была! (или,
вариант: баба). По отзывам конкретных
дневниководов, чаще всего именно такая, прежде всего юмористическая, реакция на
прочитанное в собственном дневнике и рождается. (Но таким образом всё, что
кажется в момент написания первостепенно важным, потом, по прошествии времени,
оказывается безделицей?) Или возможно (2 реакция), вполне отстранившись от
своего старого дневника, воспринять его как беллетристику, как роман: вот это да, чего только со мной не происходило, как человека колбасило!...
[По подсчетам французов наибольшее число дневников ведутся именно женщинами,
хотя публикуют дневники в основном мужчины (довольно старая статистика, может
быть, в последнее время что-то в этом отношении меняется). В России, насколько
известно, таких подсчетов никто не делал.] – Во всяком случае, в дневнике
человек отводит эмоции, чтобы те его не душили. Частенько полностью заменять
дневник могут письма или даже телефонный разговор, встреча на улице, в вагоне
поезда, с каким-нибудь случайным собеседником или даже молчаливым попутчиком. Известно,
к примеру, что Пастернак вообще не вел
дневника: вполне хватало писем. Человеку временами необходимо бывает
выговориться и рамки для этого возможны самые разные, например, как у героя чеховского рассказа «Тоска» извозчика, изливающего свое горе
– лошади. Иногда просто жалко: как было хорошо (или: так интересно, такая редкая встреча, такая необычная ситуация, в
какую я попал) – и человеку надо обязательно поймать, “застолбить” этот момент,
ведь потом забудешь детали. – Или еще в одном варианте: дневнику я поверяю то,
что постеснялся написать в письме и не могу выговорить адресату при устной
встрече. Такой дневник выступает как бы отстойником
впечатлений, со временем он может быть как забыт, так и предан гласности, в том
числе хладнокровно передан своему бывшему тайному адресату, когда страсть уже
отгорела, от сердца отлегло.
В каком-то смысле дневник –
действительно нечто вроде просто оставшейся у тебя от пережитого кучи
фотографий. Если ты сам когда-то их снимал и/или видишь себя на этих карточках,
то поневоле вспоминаешь метонимически связанные с ними обстоятельства: этот снимок
значит для меня то-то и то то, заключает в себе конкретные тексты, но если передо
мной только куча чужих фотоснимков,
то по большей части она нема и ничего не способна выразить, это просто куски чьей-то
жизни или – может говорить, но уже чужими словами (наша бабушка рассказывала,
что когда ее снимали, на этой фотографии она была в таком-то платье и только
что...).
В целом дневник можно
подвести под более широкое понятие – пред-текста,
или даже перво-текста, куда вместе с
собственно дневниками попадут и записные книжки, и разного рода альбомы,
блокноты, рабочие тетради, конспекты, черновики, телефонные и расчетные книжки,
а также многие другие микрожанры письменности для себя, а иначе эго-текста
(еще одно родовое понятие по отношению к дневнику, только выделенное по другому
основанию).
Пред-текст – в моем понимании это текст в его неокончательном,
черновом, незаконченном виде, к которому автор еще предполагает вернуться,
чтобы его переписать или дополнить. В отличие от того, как употребляется этот
термин в теории интертекстуальности, тут важна принципиальная незавершенность
такого рода текста. В следующем толкующем понятии – эго-текст – существенны оба признака: (1) это текст о
себе самом, то есть имеющий своим объектом обстоятельства жизни самого автора, и
(2) – текст, написанный с субъективной авторской точки зрения, то есть
человеком из эгоцентрической позиции, но также конечно и оба условия 1 и 2
одновременно (тогда как фрейдистские ассоциации не имеются в виду).
Под определение эго-текста
подпадает не только дневниковый, но также конечно и мемуарный текст, где ощутим
временной отступ от описываемых событий. Сюда же примыкают письма – с
отступлением уже от автокоммуникации, то есть адресованности самому себе и
выходящей на передний план диалогической направленностью высказывания. Добавим
также к этому перечню автобиографию (например, составленную для отдела кадров[2]) – всё
это тексты в какой-то степени литературные, разного рода автобиографическая
проза, рассчитанная на какой-то, пусть не до конца определенный, но – круг
адресатов, кроме собственно авторского «я». Тогда как в исходном понятии дневник
– еще не литература, разве что зачаточная ее форма.
Само ядро в понятии дневника
можно представить себе как испускающее в разные стороны сродные, но не тождественные
ему понятия, связанные с центром по образцу родственной связи с прародителем.
Оно подразумевает следующие условия: это пульсирующий
текст, в котором порции, или фрагменты отделены друг от друга временными (а иногда еще и пространственными) датами (а), содержание которого
ориентировано на реальные события в
жизни человека, а не его фантазию (б); при этом ведет дневник сам человек (в),
то есть текст обращен к нему самому (г) и помечен тем же днем (вечером, ночью),
когда делается запись, на следующее утро или, в крайнем случае, спустя
несколько дней (д). Одним из важных оснований выделения этого понятия служит
еще до-литературная спонтанность дневника, его неокончательная отделанность (е).
– Пожалуй, мы перечислили главные из требований. Вот, если в обратном порядке, пройдусь
по ним снова: 1) текст неокончательно обработанный (всегда предполагающий возможность
возвращения к нему, внесения правки); 2) описание событий делается с небольшого
временного удаления (в идеале, не более одного дня, собственно, отсюда и достаточно прозрачная внутренняя форма
слова – дневник); 3) человек пишет
его сам, 4) для «внутреннего употребления», обращаясь как бы к самому себе; 5)
описываемые события соответствуют реальным фактам, которым сам автор являлся близким
свидетелем (в идеале фрагменты соотносимы с циклами дневной жизни человека); 6)
текст нарезан датированными отрывками. Кроме перечисленных шести, вообще
говоря, возможны и другие, менее существенные критерии «дневниковости». Однако
уже эти, перечисленные – причем все (впрочем, конечно не все вместе) – могут
нарушаться:
во-первых, дневник может обходиться вовсе без дат (в таком
случае по-русски его принято называть записной книжкой, хотя оба названия в
остальном почти синонимичны); во-вторых, анализируя факты собственной
биографии, человек может предаваться фантазии, сколь угодно далеко удаляясь,
“отлетая” с ее помощью не только от произошедшего с ним за прошедший день, но и
вообще от реальных фактов, выстраивая смелые гипотезы (того что было “в
реальности”) или делая рискованные предположения, о будущем; в-третьих, к
дневниковым текстам, кроме пред-текстов,
как я уже сказал, нельзя не причислить и такие вполне традиционные, устоявшиеся
литературные жанры, как – мемуары, афоризмы, исповеди (уже по такому важному
основанию как ориентированности на реальный факт и событие, а не на
художественный вымысел). Кроме того (в-четвертых, пятых, шестых итд.) дневниковый
текст легко может быть переадресован – не только самому себе, но и сколь угодно
широкому кругу аудитории... – грань между дневниковым и художественным делается
уже размытой (как, впрочем, и грань между литературой и пред-литературой, между
текстом и пред-текстом, и даже между текстом и не-текстом вообще: является ли
текстом, скажем, изображение на картине или фотографии, или же это просто
метафора, когда их так называют?). Но некоторые необходимые признаки понятия все
же остаются: так попробуем их выявить.
Является ли дневником,
например, отрывной календарик, в котором отдельные листы помечены записями
вроде: в школу – цветы для учительницы, 3
рубля у соседки, учебник английского, кирпич на починку гаража...? – Здесь даты
проставлены типографским способом и записи, вроде бы, касаются самой что ни на
есть личной жизни автора – во всяком случае, это безусловно его эго-текст, но все-таки чего-то
собственно дневникового им не достает, не хватает какой-то интимности,
доверительности... Ну, или следует ли считать дневником сухой перечень,
наподобие протокола произошедших событий, составленный по памяти задним числом,
за период – в месяц или целый год, пока настоящий дневник был прерван? Подведение
итогов, компендиум – вообще говоря, это довольно распространенная вещь в
дневниках. Вероятнее всего здесь мы имеем дело не с собственно дневниковым жанром,
а с его имитацией, дополнением до общей связности. А будет ли дневником так
называемый камер-фурьерский журнал? –
то есть ведущаяся уже не самим автором (не центральным героем повествования), а
специально приставленным к нему хроникером, максимально самоустраняющимся из
текста, как в записи событий придворной истории, скажем, у русских монархов в XVIII-XIX вв. (о чем подробнее ниже)? – Тоже нет, скорее надо
считать это неким отступлением от нашего понятия, хотя и очень близким. Следует
ли отнести к дневнику сохраненную программку концерта, на котором вы были
когда-то со знакомым вам человеком (такого-то определенного числа), с
воспоминанием об этом у вас связаны, быть может, самые яркие впечатления: там тоже
проставлена дата (спектакля), и быть может, надписаны какие-то слова... Скорее,
все-таки, это надо считать естественным вложением в дневник, а не им самим – таким
же, кстати, как цветок или еще какие-нибудь другие вещдоки (вещественные доказательства), хранящие память прошедшего. Является
ли дневником девичий альбом, ведшийся, как принято было в эпоху юности людей
моего поколения, в советском пионерском лагере – туда заносились всеми подругами
пожелания его автору (обычно девушке) и переписывались песни, стихи,
вклеивались фотографии, обычно еще и картинки из журналов, с любимыми артистами
эстрады? – тоже наверно все-таки это не дневник. Или солдатский альбом... А взять
для сравнения альбом пушкинского времени, куда вписывались эпиграммы,
посвящения, где делались признания, рисовались шаржи итп.? – тоже вполне принятая
форма и дневниковый текст, но не сам дневник. Ну, или, наконец, считать ли дневником
обычное письмо, содержащее в себе, как правило, дату (на внешнем конверте даже две
даты: отправки и получения), или же целую их подборку, кому-то конкретно за
определенный период? – Очевидно, тоже это не дневник в точном смысле слова:
здесь явственно выходит вперед адресат и этим адресатом никак не является сам
автор. Но надо признать, что бывают дневники, где авторы обращаются к вполне
конкретному, или даже вымышленному адресату, а иногда и посылают письма, для
совместного их чтения – и адресату и себе самому, на потом. Помимо этого: будет
ли дневником текст, написанный спустя неделю, месяц или год со дня прошедшего
события? – Наверное, тоже нет: его логичнее называть как-нибудь иначе: недельник (еженедельник), месячник или годовик (ежегодник) – хотя сами эти слова или звучат дико, или уже заняты
другими значениями и использоваться в нужных нам смыслах явно не будут. Тем не
менее, во всех перечисленных случаях мы имеем дело с чем-то близким к дневнику,
дневникоподобным. Предлагаю для них термин – дневниковый текст.
Надо сказать, что я занимался преимущественно
российской традицией ведения дневников, – потому что именно с этой стороны
наиболее знаком с вопросом. Говорят, что в Европе обычай вести дневники
привился только с эпохи Возрождения, и наиболее активно стала использовать
дневники именно протестантская культура. Естественно, что существовали и существуют
иные традиции – например, традиция ведения дневников квакерами в Америке XVIII века (Джон Вулман 1995[3]), – которые
все, естественно, ни объять, ни рассмотреть невозможно. Но некоторые наиболее
близкие из иностранных текстов или имеющие отношение, как-то влиявшие на
отечественную традицию, я также предполагаю привлекать для сравнения, – к
примеру, дневники Сартра, Свифта, Витгенштейна, Кафки... Есть и дневники, написанные русскими, но на других языках, как,
например, знаменитый дневник, которым зачитывалась М.Цветаева – Марии
Башкирцевой, написанный по-французски художницей, жившей во Франции, умершей не
полных 24 лет, от чахотки. Вот, видимо, уже в предчувствии скорой кончины она
пишет, в предисловии (дневник издала позже ее мать, предварительно подвергнув
его цензуре):
“Когда
я умру, прочтут мою жизнь, которую я нахожу очень замечательной. (...) # Если я
умру вдруг, внезапно захваченная какой-нибудь болезнью!.. Быть может, я даже не
буду знать, что нахожусь в опасности, – от меня скроют это. А после моей смерти
перероют мои ящики, найдут этот дневник, семья моя прочтет и потом уничтожит
его, и скоро от меня ничего больше не останется, ничего, ничего, ничего! Вот
это всегда ужасало меня! Жить, обладать таким честолюбием, страдать, плакать,
бороться и в конце концов – забвение... забвение, как будто бы никогда и не
существовала... # Если я и не проживу достаточно, чтобы быть знаменитой,
дневник этот все-таки заинтересует натуралистов: это всегда интересно – жизнь
женщины, записанная изо дня в день, без всякой рисовки, как будто бы никто в
мире не должен был читать написанного, и в то же время со страстным желанием,
чтобы оно было прочитано; потому что я вполне уверена, что меня найдут
симпатичной, и я говорю всё, всё, всё. Не будь этого – зачем бы…” (Париж, 1 мая 1884).[4]
·
К определению дневника, через датировку
Пишу всегда – вздорное рядом с серьезным.... (А.Блок. Дневник. 26.12.1911)
Что такое вообще – дневник? Основываясь на
интуитивном представлении носителей русского языка, это любой текст, в котором
записи отделены друг от друга – чаще всего временными датами (отступы и пробелы между фрагментами разного времени
могут и отсутствовать, если человеку приходится экономить бумагу). Согласно
определению – это периодически пополняемый текст, состоящий из
фрагментов с указанной датой для каждой записи.[5]
Причем, соответствие между самой записью и ее датой
достаточно условно: дата и последовательность записей иногда несущественны (там же). Старое,
заимствованное из французского название дневника (а в XIX веке в России и более
употребительное) – журнал, исходя из
определения французского слова, есть запись по-дневная. Кстати, если заглянуть
в словарь Даля, то там мы находим:
журнал – [1] дневник, поденная записка; [2] журнал заседаний,
деяник; [нумерация моя собственная – М.М.] протокол присутственного места; [3]
путевой, дорожный [имеется в виду: журнал], путевник; [4] повременное издание,
недельное, месячное (...); дневник – поденныя записки, журнал, во
всех значениях [заметим: основным из значений и первого и второго слова у Даля
указывается именно дневник (тетрадь с ежедневной записью чего-н. у слова
«журнал»), а вторым – ежемесячное издание].
В словаре Пушкина слово дневник вообще отсутствует – есть только
слово журнал, с довольно большой
частотой (285), включающей и некоторые устаревшие употребления, например, с
управлением чему (журнал осаде,
веденный в губернаторской канцелярии...) [кстати, интересно узнать, есть ли это
слово у него во фр. написании и как его частота соотносится с кириллическим
написанием?][6].
В современном языке значения
этих слов распределяются следующим образом: дневник – это записи личного, научного, общественного характера,
ведущиеся день за днем; журнал (из
фр. journal, первоначально
‘дневник’) – печатное периодическое издание.
Во французском языке слово «журнал» появилось
как прилагательное (с вариантом journau) и существовало еще с XII
века; в диалектах оно могло обозначать меру сельскохозяйственной выработки – то,
что можно сделать за день. В современном смысле le journal – 1) газета (с 1631 г.: Gazette de France), образованное как эллипсис из papier journal – то есть буквально ‘дневная бумага, бумага за этот день’; 2) дневник,
журнал. (Само французское jour ‘день’ происходит от латинского diurnum ‘дневной’.) В латыни же diarium означало 1) дневная порция, рацион, паёк (преимущественно для римских
солдат и рабов); 2) поденная плата, дневное жалование; 3) поденная запись,
дневник.[7]
Если посмотреть на другую
пару слов, связанных с интересующим понятием, то мемуары и воспоминания
сейчас в русском языке выступают практически синонимами. Это записи (последнее
– еще и рассказы) о прошлом тех людей, которые наблюдали события или сами в них
участвовали (особенно для первого слова)[8], но
вот раньше, в XVIII веке, эквивалентом французского memoires служили – записки, просто как калька[9]. Позднее
Пушкин, по-видимому употребляя в своих текстах это слово всегда только во
французском написании [его нет в Словаре языка Пушкина: но в кавычках, «memoires», есть в письмах к Вяземскому],
имел в виду, разумеется, не теперешнее значение мемуаров (во всяком случае, не только его), но именно то, которое нас
интересует, то есть записи в дневник, для памяти. Надо сказать, в пушкинском
словаре вообще нет слова мемуары –
вместо него предлагалась другая русификация, меморий, по образцу слов типа мораторий,
профилакторий (его частота – 3, тогда как у воспоминаний – 124). Вот строки известного письма Пушкина к
Вяземскому, 1825 года:
Писать
свои «memoires» заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не
знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать – можно; быть
искренним – невозможность физическая. Перо иногда остановится как с разбега
перед пропастью – на том, что посторонний прочел бы равнодушно[10].
Уже позднее В.Г. Белинский (во «Взгляде
на русскую литературу 1846 года» сформулировал следующее положение – назовем
его условно “более оптимистическим”, по сравнению с пушкинским: самые мемуары, совершенно чуждые всякого
вымысла (...), если они мастерски написаны, составляют как бы последнюю грань в
области романа, замыкая ее собою.
Стоит пожалуй указать и противостоящее этому
оптимизму Белинского, тоже парадоксально-скептическое и нарочито
пренебрежительное по отношению к мемуарам, к самим их составителям, мнение
набоковского повествователя из рассказа «Быль и убыль»
(Time and Ebb) – лежащее также в рамках пушкинской иронии. Мемуаристы представлены
здесь как люди – у которых не довольно
воображения, чтобы сочинять романы, и не достает памяти, чтобы писать правду[11].
Само
место, где человек пишет дневник, не так
существенно, хотя иногда в дневнике бывают важны не только временные, но также еще и – пространственные, или географические, даты,
помечающие место и призванные фиксировать передвижение автора в пространстве[12],
хотя таковое перемещение само по себе гораздо реже принято указывать, чем
перемещение во времени. Дело в том, что за день перемещаться в пространстве
человеку достаточно привычно – дом, работа, поездка в гости, театр, посещение больного...
Во всяком случае, оно не так изменчиво, не так значимо, как перемещение во
времени, у него, так сказать, более крупный “шаг”.
Вот, например, если проследить
за перемещением Льва Толстого в
соответствии с наиболее драматичными страницами последних месяцев жизни: 23 Июня. [1910. Ясная Поляна ] (...)
29 Авг. Кочеты [имение его дочери и
зятя, куда Л.Н. едет погостить] (…) 25 Окт.
Ясная Поляна [жена настояла на его возвращении]. 28 Окт. [Оптина Пустынь: он описывает, что было накануне его ухода
из Ясной Поляны] Лег в половине 12. Спал
до 3 часа. Проснулся и опять, как прежние ночи, услыхал отворяние
дверей....Теперь 8 часов, мы в Оптиной [он уезжает из дома и едет вначале увидеться
с сестрой, Марией Николаевной]. 29 Окт.
[Оптина пустынь – Шамардино: тут он узнает о том, что произошло с женой после
его ухода] ....привезенные известия
ужасны.... С.А., прочтя письмо,
закричала и побежала в пруд. Саша и Ваня побежали за ней и вытащили ее. (…)
Поехал в Шамардино. Самое утешительное,
радостное впечатление от Марьюшки, несмотря на ее рассказ о «враге»…. Дорогой
ехал и все думал о выходе из моего и ее положения и не мог придумать никаког[о]....
30 Окт. [Шамардино] Жив, но не совсем. Оч. слаб, сонлив, а это
дурной признак. (…) 31 Окт. [Астапово]
....в 5-м часу стало знобить, потом 40
град. температуры, остановились в Астапове (…) 3 Нояб. (…) [Астапово: последняя
запись, за несколько дней до смерти.]
Внутри подневной записи могут
возникать, конечно, еще и свои членения, например, с разбиением суток на часы и
даже минуты[13], или,
при переходе с одной темы на другую, – отбивки, отступы, пробелы, пропуски
строки, наконец, пункты, параграфы, специальные знаки приступа к новой теме...
Даты,
впрочем, могут не помечать границ фрагментов, да и самих фрагментов может не
быть, как в «Дневнике партизанских действий» Дениса Давыдова (он идет почти
сплошным текстом, даты встречаются внутри, но они специально не выделены)[14].
И вот что парадоксально: самих временных
дат в тексте может не быть! Тогда значима просто ориентация на текст, в принципе
разделимый, когда-то ранее
членившийся именно так, датами, имеющий своим прототипом, черновиком,
предшественником – именно дневник, перенимающий его название, исторически его наследующий,
как бы по инерции.
Например, личный дневник известнейшего проповедника
рубежа XIX-XX веков отца Иоанна
Кронштадтского, который тот вел, начав почти
сразу после окончания учения в Духовной Академии, с 1856 г. и до последних дней
жизни. В изданном варианте – набор
отрывков, отделяемых пропуском строки и лишенных какой бы то ни было временной или пространственной датировки, с
заголовками «Священнику», «О молитве», «В поучение», «К сведению» итп. (Это
названо потом издателями «Духовными опытами, наблюдениями, советами».[15])
Как указано в примечании, на внутренней стороне переплета тетради дневника за
1856 год стоит надпись: Не истреблять
этой книги и по смерти моей...[16]
В обращении «От издателей» сказано, что в записях хронология автором не
соблюдалась, он мог делать их первоначально в дорожных блокнотах или вообще на
отдельных листках, только потом перенося в дневниковую тетрадь. К тому же в
последние годы жизни (1906-1908) отец Иоанн поручал ведение дневника
специальному письмоводителю или секретарю.[17]
Учтем
еще и такой немаловажный нюанс, что встречается двойная ориентация во времени –
во-первых, пометки в дневнике тех дней (недель, месяцев, часов…), когда
собственно происходило описываемое
событие (время происшествия), а во-вторых, время, из которого оно теперь фиксируется автором (время записи) – иногда
последняя дается в несколько приемов (об одном и том же событии), а иногда в
одном времени записи объединяются несколько событий разного времени (в идеале же
одна дневниковая запись посвящена одному событию). Вторичную разметку (время
записи по сравнению со временем события) проследить уже гораздо труднее: читателю
приходится, как правило, догадываться об их расхождении самому, когда это
необходимо, из внешних обстоятельств: фиксируют его только наиболее
пунктуальные дневниководы, “зануды”, а большинство не придает значения возникающему
временному зазору. Однако таковой вообще говоря неизбежен.
Так, Александр
Блок в своей записной книжке 2-5 марта 1914 г.
помечает записи, которые сделал задним числом, 5 марта, – о том, как был в опере,
в которой должна была петь Л.А. Андреева-Дельмас (он в это время в нее влюблен), как он
выискивал ее в зале, не будучи уверен, что знает, как она выглядит, потом
караулил возле ее дома, не решаясь войти. (То, что записи за эти четыре дня
сделаны задним числом, установлено издателем, Блок же ставит перед ними те
числа, которым соответствуют описываемые как бы из единой временной точки
события.[18])
Корней
Чуковский, наблюдая Блока в 1919 году, заносит в свой
дневник такие наблюдения уже над ним: Блок
аккуратен до болезненности. У него по карманам рассовано несколько записных
книжек и он все, что ему нужно, аккуратненько записывает в свои книжечки...
– Одновременно с записными книжками поэт ведет еще и дневник, называя так
толстую тетрадь, заносить записи в которую удобнее всего дома, за письменным
столом. Комментатор фиксирует такое различие: “записные книжки полнее отражают
внешние события жизни Блока, дневник помогает углубиться
в его внутренний мир”[19]
(к этому мы вернемся ниже).
·
Каковы функции
дневника
Какое необходимое сцепление микроскопических
нравственных и физиологических атомов произвело сложную цепь моей жизни – это
достойный предмет для философских исследований. («Замогильные записки»
Владимира Сергеева сына Печерина, 13 авг. н.с. 1871, Дублин)
Теперь
перечислю функции, традиционно выполняемые дневником, которые уже были выделены
исследователями[20]. Во-первых,
функция культурной памяти, то есть
дневник как механизм сохранения следов о событиях индивидуальной жизни;
во-вторых, связанная с ней – функция завещания,
с обращением к некому «понимающему» читателю: “пусть прочтут после моей смерти”;
в-третьих, так называемая – релаксационно-терапевтическая
функция (дневник нужен человеку для снятия эмоционального и нервного напряжения
“в процессе вербальной рационализации переживаний”, поскольку это нечто вроде
аутотренинга или даже ежедневной молитвы[21]);
в-четвертых, аутокогнитивная, и/или социализационная функция: естественно,
что записывая (и перечитывая) свои записи, мы часто сами лучше познаем мотивы
собственных поступков: ведение дневника, как считается, концентрирует и ускоряет
процесс извлечения опыта из “потока жизни”; в-пятых, культурно-игровая функция: ведь дневник это еще и своего рода
излишество, прихоть, которой мы занимаемся от нечего делать, когда больше нечем
заняться, у него есть квазидиалоговая
функция: когда не с кем поговорить, то можно выговориться в дневнике – как
теперь принято делать в интернете, в гораздо более интерактивном режиме
общения, чем традиционный лист бумаги, в блоге,
или сетевом дневнике[22];
в-шестых, связанная с последней гигиеническая,
очистительная функция: нам периодически необходимо разгружать память от
несущественных мелочей, подробностей и деталей; наконец, в-седьмых, литературно-творческая функция: так или
иначе, всякий автор дневника неизбежно становится – хочет он этого или нет –
своего рода сочинителем.
Можно ввести в этот список, уже
вслед за Александром Эткиндом, в-восьмых, еще и такую функцию как документация своей идентичности,
подтверждение непрерывности своего «я». (Названный исследователь относит
дневники, вместе с мемуарами, – к первичным документам, а вот монографии,
романы и памятники письменности, в отличие от них, – к вторичным[23].)
Вспоминается здесь и откровенно утопический, амбициозный проект графа Льва
Толстого в его раннем, так и не законченном произведении «История вчерашнего
дня», к которому мы еще вернемся (он увлекательно описан в работе Ирины Паперно[24]):
“Рассказать
половину того, что перечувствуешь в минуту, не достанет времени во всю жизнь.
Ежели бы можно было рассказать их так, чтобы каждый понял их и чтобы сам бы
читал себя и другие чтобы могли читать меня, как и я сам, вышла бы очень
поучительная книга, и такая, что недостало бы чернил на свете написать ее и
типографчиков напечатать”[25].
К
признакам дневника, в-девятых, можно отнести и такой: поддержание
исповедальности и охранение тайны: к примеру, ранние дневники В.Брюсова велись
именно для себя (в самом дневнике
автор несколько раз с возмущением писал о попытках посторонних его прочесть).[26]
В.Д. Дувакин, собиравший (с 1967 года и до своей смерти в
1982-м) аудиоархив воспоминаний в МГУ им. М.В. Ломоносова, называл
копившуюся у него таким образом информацию – “первичной, естественноубывающей,
додневниковой[27]” (к концу его жизни собрание
насчитывало 835 единиц основного хранения: там были магнитофонные кассеты с
устными воспоминаниями около трехсот разных людей). Подобную коллекцию следует
отнести к просопографии[28] – то
есть к тому же, к чему относятся и дневники с письмами и мемуарами, хотя сам
жанр устного рассказа, с почти неизбежными в нем элементами интервью и
вторжением чужого голоса, естественно предполагает несколько иной, более
интерактивный режим, чем собственно дневниковая или даже эпистолярная форма. (В
каком-то смысле эта форма и “додневникова” – устный текст получается более
спонтанным.)
Обычно побуждает человека к занятию
дневником, заставляет делать записи – некий специфический педантизм: не всякий имеет к этому склонность, для таких занятий
должен быть некий рациональный (или, при другой точке зрения, просто занудный) склад ума, склонность к интроспекции и самонаблюдению. Некоторые
считают ведение дневника – типично женским занятием[29].
Впрочем, исследователи (Филипп Лежён) уточняют: согласно опросам, среди активного
населения французов ведут дневники – около 3 миллионов человек (т.е. 8%), 2/3
из которых – женщины, тогда как среди публикуемых дневники женщин составляют
всего лишь 15%. То есть, пишут дневники в основном женщины, а публикуют –
мужчины[30].
Среди
возможных причин, способствующих писанию в дневник, следует принять во
внимание, помимо отсутствия собеседника,
еще и отсутствие привычной деятельности – когда человек оказывается вырван из
колеи или у него происходит какая-то резкая (может быть, только предполагаемая
в будущем или предчувствуемая им) перемена в жизни. Причины обращения к
дневнику, вообще говоря, – особая тема (к ней мы тоже вернемся).
Одним
из исследователей дневника (К.С. Пигровым) главной функцией дневникового текста предлагается считать простое его
перечитывание, а также – переписывание
заново[31].
Вот,
например, весьма характерные для дневника авторские вставки задним числом, у русского
поэта XIX столетия Семена
Надсона, сделанные автором уже через несколько
месяцев после самых первых записей в дневнике: Боже, какая ерунда! или: Пробегая
страницы моего дневника, я краснею за некоторые мои мысли[32]. Или
типичная приписка в свой дневник примечания задним числом, в дневнике жены
Толстого (22 июля 1910): – день, когда
писал Л.Н. в лесу завещание, чего я не знала. С.А. Толстая.[33]
Официальные тексты
цивилизации названы Пигровым “вертикальными”, то есть построенными в
соответствии с направленностью общения “сверху вниз”. Их образец – это
проповедь или циркуляр, спущенный подчиненному как бы по вертикали, а наоборот,
снизу вверх, согласно его схеме, направлен текст покаяния, исповеди или
объяснительной записки. В обычном доверительном разговоре людей на равных, или
в болтовне, вертикальное общение сползает на горизонтальный уровень (хотя, как
пишет автор, где-то за кадром все время подразумевается исходная вертикаль) [надо
понимать, всплывают отношения чеховских «толстого и тонкого»]:
“В цивилизованных обществах такого рода горизонтальное общение тоже
застывает как особого рода текст. Это прежде всего – письма, образец приватных
текстов. Они всегда предполагают единичность, нетиражируемость. (...) # [В
отличие от них и от текстов типа молитвы, проповеди, то есть «вертикальных»
текстов, дневник][34]
это текст не «вертикальный» и не «горизонтальный», он «точечный», это точка
саморефлексии в «пространстве тотальной коммуникации», но точка, в которой
заключается актуальная бесконечность, это некоторый предел и, в известном
смысле, итог бытийствования текста (и человека) вообще. Здесь случается самосознание. Ф.М. Достоевский описывает такого рода феномен как состояние
непосредственно перед эпилептическим припадком, А.С. Пушкин – как прозрение пророка. # Экспликацией,
механизмом и источником всех такого рода состояний является дневник. Это
изготовленное самим индивидом «зеркало души»”[35].
[Но таким образом
вроде бы получается, что дневниковый текст следует вообще считать – основанием
всей пирамиды текстов культуры? К примеру, всякий художественный текст должен
быть неким гибридом “горизонтального” (встречи писателя с читателями, ответы на
вопросы) и “вертикального” видов общения? – автор, с одной стороны, может мнить
себя, а читатель, с другой, зачастую и почитает того – творцом, законодателем,
демиургом.]
Еще один вопрос: не следует ли тогда
называть своего рода дневником и «Круг чтения» Льва Толстого? – то есть
собранные и расположенные писателем на каждый день мысли знаменитых людей (об
истине, правильном, с точки зрения самого Толстого, поведении в жизни),
которые, по свидетельству его биографа Н.Н. Гусева,[36]
автор сам себе читал на каждый день.
Если эти записи тоже близки к дневнику, то не окажется ли дневником – и ежедневная служба в церкви, которую слушают и в
которой участвуют все прихожане? [Но это все-таки, наверно, неоправданное
расширение понятия.] – Как аналогию толстовскому «Кругу чтения» можно указать
на уже упоминавшийся дневник Иоанна Кронштадского или на следующее издание, содержащее канонические
поучения (на каждый день с 1 января по 31 декабря, как в Минее): «Дневник
священнослужителя» (Тула, 1906).
В целом, наверное, дневники
можно условно поделить на два разряда – ориентированные, с одной стороны, на
описание конкретного человека, его сознания, самой сокровенной сущности его Ego, а с
другой стороны, на описание уникального события,
или процесса, сделавшегося известным автору.
Отсюда и третий, промежуточный между ними тип – описание быта великого человека
неким биографом. – Именно по третьему типу построены дневники
А.Б. Гольденвейзера, Софьи Андреевны Толстой, да и всего толстовского круга, а также «Разговоры с Гёте» Эккермана, как и многие другие. Ко второму типу, то есть
описанию особо выделенного события или исключительных обстоятельств, относится
дневник Анны Франк, блокадный дневник Александра Болдырева[37], описания путешествий и
экспедиций (например, «Хожение Афанасия Никитина»), многочисленные путевые журналы. К первому же типу – то есть
собственно описанию жизни автора – относятся записные книжки и дневники Цветаевой, Льва Толстого, Пришвина, Марии Башкирцевой и многих других, великих и не
только великих, людей.
·
Внутренние подрубрики, регулярные темы дневника
Каков набор тем в дневнике? Можно представить себе и
различать такие – сугубо внутренние жанры или деления, как – дневник читателя, дневник собирателя книг (книжного
коллекционера), читателя газет, слушателя музыки, театрального, кино- и
телезрителя, даже – игрока в карты (такой был у В.Ходасевича). Или опять-таки внутренние жанры дневника – это служебные (по той или иной специальности) записи, дневник путешествия, записи о погоде (дневник метеорологических
наблюдений), о своем здоровье (и
своих близких), дневник памятных дат,
с поминанием государственных, церковных, семейных календарных праздников,
дневник-конспект, дневник-черновик – например, художественных
произведений, стихов...
Со всем этим разнообразием внутренних
жанров связаны изменения в интенсивности и регулярности ведения дневника – у
каждого из внутренних жанров может быть и собственный режим. Причем собственные
надобности автора иногда приводят к разделению дневника, к появлению самостоятельных
тетрадей. Внутренне осознанное разделение преобразуется во внешнее, назначением
тетради: одна для записей по службе, другая для путешествия, третья для отчета
о покупках или о прочитанных книгах, пятая для черновика... – а иногда,
напротив, к их слиянию воедино. Это живой процесс в течение человеческой жизни,
как река, порой разливающаяся рукавами, а потом вновь сливающаяся воедино.
Если продолжать
возможный перечень многообразных жанровых форм внутри дневника, или внутренних
подразделений, то рядом естественно окажутся такие подрубрики, как дневник работы (собственно, так назван дневник
Бориса Эйхенбаума: по большей части, это записи о ходе работы
автора над книгами о Льве Толстом), дневник
погоды – у Пришвина с
датами народных и церковных праздников, отмечаемых в деревнях, где он живет,
или его же охотничий дневник (по сути
дела, таков весь дневник 1927-го года[38]).
Вообще говоря, дневник – хронологическая фиксация результатов какой-либо
деятельности (в частности, у того же Пришвина – дневник натаскивания охотничьей
собаки, или у Льва Толстого – наброски задуманной им азбуки для детей, с
рисунками). А также сделанные каким-то чиновником министерства финансов
(вероятно служащим Русско-Китайского банка) дневниковые записи об осаде
русского посольства в Пекине во время боксерского восстания летом 1900 г.[39]
Чаще
всего дневник выполняет сразу много функций и включает в себя множество
подрубрик. Он может служить одновременно – адресной
и телефонной книгой (что нарочито
обыгрывается в воспоминаниях Евгения Шварца[40]), распространена также подрубрика
встречи и беседы с разными людьми
(кто был в гостях, с кем автор виделся за день: изысканный вариант, где почти
ничего не понять внешнему читателю, – это “Камер-фурьерский журнал” Владислава
Ходасевича: к нему мы еще вернемся);
широко бытовал в XIX-XX вв. также дневник путешествия или поездки[41]
(если в нем описываются наблюдения о погоде, то это пришвинский “Календарь
природы”); или просто пометки для памяти,
своеобразный «бумажный будильник» (чтобы “не пропустить” какие-то события в
будущем или не забыть впрошлом, pro memoria, memento), или, например, записи,
состоящие из одних существительных и назывных предложений: что не обязательно выступает
как дневник-шифр, но – просто сокращенная запись чего-то, ведущаяся для себя и
понятная в течение какого-то времени автору[42];
дневник отмечаемых языковых особенностей, дневник этнографических наблюдений;
наконец, книги счетов (бухгалтерские,
расчетные, домовые), дневник рецептов;
история болезни (скажем, отметки в
записных книжках Достоевского о силе эпилептических припадков: дневник лечения в Эмсе[43]);
разного рода психоаналитические
дневники; дневник спиритических сеансов[44];
просто черновики писем или пробы пера (к примеру, так и не отправленное
письмо Пришвина, с обращением в правительство, к В.Молотову: о людях, возвращающихся из тюрем и ссылки, в 1937-м году! – что их
хорошо было бы обеспечивать бесплатным проездом), или как бы постоянно продолжающиеся
в его же дневниках разговоры с Горьким (тут же заявление в электросеть по поводу
неожиданных отключений электроэнергии – по всей видимости, все-таки
отправленное по назначению). В дневнике регулярна и постановка перед самим
собой наиболее важных вопросов, обсуждение планов, а также запись мимолетных
мыслей, – например, пришедшего в голову афоризма или подхват с собственным
продолжением чьего-то услышанного остроумного замечания. Есть дневники-отчеты
об уже прочитанных книгах (и выписки
из них, что составляет особый жанр), а также просто перечни книг, которые имеются
в библиотеке, которые еще предстоит прочесть (или же только надо достать,
купить, выписать); вырезки из газет (иногда они вклеиваются авторами прямо в
дневник – в том числе, например, и переплетенная подборка собственных статей
Пришвина, опубликованных в петербургских газетах и журналах 1917-1918 гг.)[45].
Наконец, дневник сновидца, как у
А.М.Ремизова или у В.В. Шульгина (последний, сидя в советской тюрьме,
уже после 2-й мировой войны, стариком, записывает свои сны).
К дневникам следует метонимически отнести также
записи, сделанные в чужом дневнике, по просьбе или без ведома самого обладателя,
– согласно принятой во времена Пушкина форме, это записи в альбом; или же сделанные без ведома обладателя записи в дневнике
Б. Эйхенбаума, внесенные его женой или
комментарий Софьи Андреевны Толстой в “Дневнике для одного себя” ее
мужа (и о том, и о другом ниже).
Некими
малыми жанрами дневниковой прозы, этих “обыденных” текстов, согласно П.А. Вяземскому , следует считать маргиналии, записи на
полях, дарственные надписи на книгах и фотографиях, а также записи в альбом –
как, например, сделанная А.П. Чеховым 5 ноября 1893 в Москве шуточная запись в
альбоме В.М. Лаврова: Я ночевал у
И.И. Иванюкова в квартире В.М. Соболевского и просидел до 12 ч. дня,
что подписом удостоверяю. Или надпись, резко отступающая от традиционно
благодарственного или шуточного характера инскрипта, сделанная А.Платоновым по настоянию писателя А.И. Вьюркова в специально предназначенном для этой цели
альбоме, куда тот собирал высказывания знакомых-писателей: Скромные, достойные, трудящиеся люди уходят молча под зеленую траву, –
нам же, как доказывает эта тетрадь, обязательно хочется наследить после себя на
свете (4.5.1941)[46].
– Все
это так называемая дневниковая проза, эго-текст,
или пред-текст (перво-текст), который можно считать также неким черновиком
сознания. Текучее разнообразие бытовых письменных жанров, быть может, следует
соотнести с “речевыми жанрами” Бахтина. Они имеют выходы и смыкаются с такими традиционно принятыми в культуре
литературными формами как мемуары, автобиографическая проза, исповедь, афоризм,
письма, но также с жанрами художественной прозы – рассказом, очерком, повестью,
романом, пьесой... То, что оседает как черновик в дневнике (если вообще что-то
остается, а не уничтожается сразу после создания цельного произведения,
переходя в следующую свою ипостась), составляет искомое пространство
пред-текста, или пред-литературы. Смыслообразующим центром здесь выступает не
предназначенный никому другому, нужный прежде всего только одному автору
дневник – причем, как некое самодисциплинирующее,
автодидактическое устройство. Вот Ж.-П. Сартр, читая в 1939 г. Андре Жида, называет дневник (1912 г.) последнего – инструментом взятия себя в руки[47].
Результаты ведения дневника уже потом, после того, как тот использован
человеком для осознания самого себя, могут быть или уничтожены, или преданы
огласке – с обнаружением литературных претензий автора (а также с
вмешательством различных исторических, политических и прочих интересов,
усматриваемых и предъявляемых наследниками или издателями).
Вот некоторые темы, взятые почти наугад,
для иллюстрации, из уже упоминавшихся записных книжек Блока: там видим и его впечатления
от храмов Христа Спасителя, Василия Блаженного и памятника Александру II, во время поездки в Москву
(22-23.8.1902), и хозяйственные заботы его с молодой женой,
Л.Д. Менделеевой в их
имении Шахматове; и записи о том, как арендатор их земли ночью ворует солому,
давая своим овцам топтать их, хозяйский, клевер (Блок в этот день случайно встал
рано, в 4 часа утра, чтобы понаблюдать комету – 11-12.5.1910), и записи
бытующих у шахматовских крестьян легенд (23.6.1908); и о своем быте: в
частности, как он учится кататься на велосипеде (31.7.1908), и имеющие очевидно
воспитательный характер записи о собственном “пьянстве” (18, 27 июля, 2, 6 авг.
1908, 27-28 янв. 1909, 11.3.1910, 9.9.1914), и отзывы о прочитанных книгах, в
частности, об «Анне Карениной» (17.2.1909), и впечатления от прочитанных книг –
о предсмертных письмах Чехова (25.3.1916), и афоризм, выведенный на
основании собственного творчества: Всякое
стихотворение – покрывало, растянутое на остриях нескольких слов. Эти слова
светятся, как звезды. Из-за них существует стихотворение. Тем оно темнее, чем
отдаленнее они от текста (дек. 1906). Блок отмечает в дневнике памятные
даты: так, 12 лет со дня их свадьбы с женой (17.8.1915), или годовщину его знакомства
с Л.А. Андреевой-Дельмас (28.3.1915). Используется им дневник и как
черновик для собственного стихотворения (11.10.1904), и для выписок из словаря
Даля (сен.-окт. 1906), и для наброска поздравительного адреса (Вере
Комиссаржевской – (11.10.1908), для текста письма к министру
временного правительства М.И. Терещенко с просьбой освобождения от службы в армии (30.4.1917).
В записную книжку Блок вписывает неприязненные впечатления от критики его стихов
Мережковским, выражая свое неудовольствие по этому поводу и
давая волю себе позлословить (24.3.1908), фиксирует свое раздражение от
поведения близкого друга, Андрея Белого (23.6.1908 и 11.12.1908), пересказывает свои
сны (9.4.1911 и 10.6.1914), подводит жестокий итог отношений с женой
(18.2.1910), пишет о выработанной им системе обращения с проституткой
(25.1.1909): Моя система – превращения
плоских профессионалок на три часа в женщин страстных и нежных – опять
торжествует. (...) Ее совсем простая
душа и мужицкая становится арфой, из которой можно извлекать все звуки; здесь
он вспоминает о своей первой влюбленности, которая происходила на немецком
курорте Бад-Наугейме в августе 1889: накануне предстоящей туда поездки, уже через
20 лет (20.6.1909): первой влюбленности,
если не ошибаюсь, сопутствовало сладкое отвращение к половому акту (нельзя
соединиться с очень красивой женщиной, надо избирать для этого только дурных
собой); здесь он фиксирует свои интимные переживания перед свадьбой (11,19.7.1903)
и через 5 лет после (26.5.1908); пишет о расставании с очередной возлюбленной, Н.Н. Волоховой (2.11.1907), набрасывает в записную книжку
(или переписывает туда специально для памяти?) надпись на своем портрете,
который дарит певице Л.А. Дельмас перед их расставанием, после двух месяцев
знакомства (7.6.1914), отмечает хронику революционных, уже послеоктябрьских,
событий: условия собственного быта (20.2.1918) свой арест (16.2.1918), угрозу
выселения семьи из квартиры (23.7.1918), обыск (15.10.1919)...
Или вот пример иного, сугубо специального текста – так
называемые дневники ролей – внутри уже более общего, вполне
традиционного дневника, принадлежащего известному артисту советского театра и
кино Н.Д. Мордвинову. Это дневники той или иной сыгранной им в театре
роли, будь то Отелло, король Лир, Арбенин и др. В них находим замечания актера
о собственной игре в том или ином спектакле (Играл очень плохо или – Играл
с подъемом), а также анализ своих выступлений и зрительские мнения,
высказанные ему кем-то из публики прямо после спектакля . Вот, например:
(31.1.1943) Один из зрителей сказал мне,
что он не хочет видеть брошенного карандаша (в досаде) у Огнева [герой
пьесы Корнейчука «Фронт»,
роль которого в спектакле исполнял Мордвинов]. Огнев владеет собою. Если и есть у него нервность, то он ее скрывает. #
Замечание дельное. Зритель не хочет видеть в Огневе ничего, что бы напоминало
ему Горлова [антагонист Огнева на сцене]. # Не буду.[48]
Или его замечание по поводу чужой игры – в сравнении опять же с собой (об исполнении
Черкасовым роли Суворова в фильма Пудовкина): (30.1.1941) Чудная морда. Огорчен, что я сам не смог так
сыграть своего полководца. Весь остальной дневник (начатый, кстати, вполне
взрослым человеком, когда автору уже 37 лет), носит скорее бытовой характер. Во
всяком случае, в нем соединяются профессиональный и непрофессиональный интересы.
Есть, например, строки, описывающие случай, когда, будучи на гастролях в
Ворошиловграде, в самом начале войны, Мордвинова с еще одним артистом из их
труппы, приняли за немецких шпионов и привели в милицию: (30.6.1941) Позавчера мы с Кистовым [товарищ по
гастролям] осрамились или осрамилась
местная милиция: нас приняли за шпионов. Мы шли по главной улице и
разговаривали. Я, правда, был в белой полотняной шапочке, не носят такие здесь.
И вдруг нас останавливает милиционер и предлагает проследовать за ним в
милицию. После непродолжительного ожидания у нас проверили документы, неловко
извиняясь, отпустили: «Сами понимаете, такое время.»
Делится
автор в дневнике и впечатлениями от устных выступлений по радио Ильи Эренбурга: (2.8.1941) “На днях слушал
Эренбурга. Дельные статьи он пишет, и когда его читаешь, получаешь смысловую и
эмоциональную зарядку. Но когда я послушал, что он говорит сам, мне стало даже
неприятно, оскорбительно. О громадных событиях, о человеческом, страшном горе,
неимоверных страданиях людей он говорит как поэт, или как писатель, получивший
ряд стороннего наслаждения от того, как ловко у него это получилось. Я уверен,
что, не желая этого, он получился холодным, сторонним, любующимся своим голосом
и пафосом, автором, знающим, что он написал хорошую статью... Или это
субъективное ощущение? # Обвинять легче, чем сделать путное самому. Но раз я
замечаю разрыв между смыслом и формой, не могу пройти мимо”. [Здесь интересно
мнение артиста и слушателя. Было ли известно самому Эренбургу или кому-нибудь
из его окружения то, как воспринимают его на слух?]
В дневнике автор касается также
обстоятельств личной трагедии, себя и своей жены: внезапной смерти, буквально за
две недели, от туберкулезного менингита, их пятилетней дочери: (15.5.1942) Реву, но хочу записать все, что помню, хоть
это оставить на память... – Жена Мордвинова, уже после смерти мужа,
посвятив несколько лет расшифровке и систематизации этих записей, в результате опубликовала
его дневник.
У дневника В.К. Кюхельбекера, в соответствии с
основными занятиями автора, две части – «Дневник узника» и «Дневник поселенца».
После восстания в 1825-м на Сенатской площади автору удалось бежать из
Петербурга, однако в Варшаве он был задержан, а в январе 1826 отдан под
следствие и осужден: первоначальную смертную казнь заменили на 20 лет каторги
(позже срок был сокращен до 15 лет), а еще позднее каторгу сменило крепостное
заключение. Автор начал вести дневник, еще будучи в Ревельской крепости, в
апреле 1831-го. При этом Кюхельбеккер писал свой «Дневник узника» как
литературный журнал – то есть вместе с критическими заметками, стихами и
литературной полемикой, сам выступая автором всех без исключения разделов
журнала. Как пишет издавший дневник позже Юрий Тынянов, декабристам на каторге
выдавали столярные инструменты, Кюхельбекеру же, как профессиональному
литератору, – письменные принадлежности. При этом, однако, журнал цензуровался
тюремным начальством. В этом дневнике перед читателем предстают все черновые
звенья писательской работы [то есть, надо понимать, для широкой публикации он
все-таки не предназначался?]. В 1838-1839 годы автор сделал из Дневника
выборки, в форме отдельных заметок, группируя их уже помесячно, дав всему этому
заглавие «Заметки и мнения, выписки из дневника отшельника» – по расчетам
автора, они в будущем должны были составить пять или шесть больших томов[49].
Но сам дневник был опубликован только в 1929-м, и конечно в незавершенном виде[50].
Вообще говоря, способ
наиболее подходящей для человека исповедальности, с конкретным “выговариванием”
себя – для каждого человека различен: тут и молитва, и зарисовка-наблюдение с
натуры, и афоризм, и шутка, и ругательство, и мимолетный разговор, и личное
откровение с интроспекцией (с “залезанием в душу” и даже с самораздеванием).
Тут мы имеем дело с внутренним разнообразием малых жанров внутри дневникового
текста – как внешнего, объединяющего их все внутри себя. Для кого-то из авторов
вообще можно фиксировать нечто значимое только лишь в проговорках или в том,
что он упрямо не договаривает до конца, укрывая от читателя, для восстановления
чего нужны специальные техники. Оценка удачности того или иного способа выговаривания
себя может значительно различаться – как самим автором дневника, так и нами,
его читателями. Он мог придавать гораздо большее значение в тексте чему-то
одному, а мы – уже совсем другому, как в случае сравнительной оценки (и
Цветаевой, и Твардовским, и другими) – дневников и художественных текстов братьев Гонкур[51]. Хотя, конечно, во многих
случаях сама марка дневника используется просто для коммерческих целей, с тем
чтобы привлечь читателя – как в названии какого-нибудь современного романа («Дневник новой русской»[52]
или в уже упоминавшемся «Дневнике наркоманки»).
Впрочем, дневником
вполне искренне себя именует, очевидно по аналогии со школьным дневником, – и
типографски отпечатанная брошюра-тетрадка, с указанным на обложке девизом: Заполните своевременно и аккуратно. В ней
имеется страничка для анкетных данных и физических показателей человека (рост,
вес, объем груди), результатов медицинских обследований (анализ мочи, крови,
давление итд.), а также его показателями в различных видах спортивных
состязаний (кросс 3 тыс. м., пульс до/после; прыжки, гребля, ныряние), которую
человек должен был заполнять самостоятельно. Практически то же самое видим и –
в каком-нибудь уже современном «Ежедневнике воспитателя детского сада»[53]. Некоторые
издания построены по образцу старинного
адрес-календаря, являясь при этом обыкновенными справочниками[54].
·
Как дневнику назвать себя?
Простейшая, хотя и
вспомогательная, задача – описать то, как могут называться дневниковые тексты,
и какие они могут принимать формы. Уже было сказано, что я включаю сюда
несколько близких дневникам автобиографических, или Ego-текстовых, жанров – таких как собственно дневники, подневные записи, записные книжки (они могут вестись от
случая к случаю, без обязательной регулярности), а также воспоминания (их пишут с существенным временным отрывом от
описываемых событий).
Кроме собственно наименования – Дневник такого-то [далее может следовать
имя собственное, обозначение конкретного лица – в том случае если это что-то
говорит читателю, или его профессиональной принадлежности, скажем: Записки коменданта Кремля[55], или
какого-то уже временного признака, параметра: Дневник будущей мамы[56]] –
возможны следующие способы наименования близких жанров:
Альбом
(например, с вклейками фотографий или даже рисунков[57]), Блокнот, Ежедневник, Журнал
(«Журнал ежедневных занятий»[58], Камер-фурьерский журнал
В.Ф. Ходасевича[59] или Девичий журнал – иногда с коллективным
авторством, Дневник (такого-то) класса школы [переходящий от одного к другому из товарищей, по кругу], Журнал путешествия (тогда-то и туда-то);
Записная книжка (такого-то); или на
старинный лад: Своеручные записки (у
Н.Б. Долгоруковой)[60] и
даже Замогильные записки (название
труда известного эмигранта – В.С. Печерина[61]); Подневные записи; или просто Из дневника...[62]; Календарные записи (просто Календарь, или Адрес-календарь), Мемуары или вовсе без метаобозначения,
но вполне понятно, о чем речь: «Моя жизнь дома и в Ясной поляне» (так названы
воспоминания свояченицы Льва Толстого – Т.А. Кузьминской); Памятная
книжка (или Книга памяти) и даже Телефонная книжка (как у Е.Шварца); Путевой
дневник (Дорожные записи и даже Путеводитель по...) или Полевой журнал (который ведется в
какой-нибудь экспедиции); Словарь
(или: Лексикон); Тетрадь (Рабочие тетради
или Осадная тетрадь, как у
А.Н. Болдырева), Хроника
(«Хроники русского» А.И. Тургенева)[63] –
как, по-видимому, и множество других (тут перечислены названия самые типичные).
То есть, если
задаться вопросом, что из переменных наиболее часто встречаем в библиотечных
перечнях в качестве названий для дневника, записных книжек, мемуаров итп., то
возможны самые различные варианты сочетаний, в зависимости, собственно от
автора, то есть его имени, известного
или безвестного, от его рода занятий
(«Записки об уженье рыбы»
С.Т. Аксакова или
его же: «Записки ружейного охотника
Оренбургской области»), дневник
чтения [это подрубрика-самоназвание внутри дневника М.Пришвина]; Дневник
священника, фоторепортера, профгруппорга, партактивиста, записки
(такого-то и там-то) судьи, врача, дневник летчика-космонавта
[имеется в виду: во время какого-то определенного полета][64]...
Но бывает – отвлеченно от времени, как бы с замахом на все времена, в виде
справочника: Записная книжка тамады, или
– ...молодой хозяйки, или – …руководителя сельскохозяйственного
предприятия... Обязательно зависит текст, хотя это может не оговариваться
специально, и от следующих переменных – времени
и места (жизни/службы автора): Записки инженера морской службы (Мурманск, 1988) [о годах 1941-1945], Дневник старости. 1962-196...
(В.Я. Проппа) или Дневник
актрисы (Татьяны Дорониной)... – И как бы сам автор ни стремился к
объективности, непредвзятости, естественно, что дневник зависим – от его
авторского способа видения, взгляда
пишущего на свой объект, на самого себя
и своего читателя: дневник матери, «Записки вашего современника»
(Я.Голованова), «Записки простодушного» (лингвиста
В.З. Санникова)[65].
Безусловно зависит текст и от самого объекта
описания – освобождаясь при этом отчасти от авторства (человек намеренно
самоустраняется как конкретное лицо , подчеркивая, что в первую очередь важно
занимаемое им в данный момент место – или время и место – исчерпывающе
характеризующие объект описания. Например, в названии Испанский дневник М.Е. Кольцова [1936-1937], дневнике испанской гражданской
войны (или, скорее, все-таки – дневнике участия в ней советского журналиста).
Бывает еще более обезличенно и отвлеченно от авторства: дневник царствования (такого-то монарха),
дневник паломничества к Святой земле,
дневник метеорологических наблюдений
(там-то и тогда-то, неважно кем составленный, неким безымянным наблюдателем),
дневник сборщика налогов, дневник инженера морской службы, Записки лазутчика во время усмирения мятежа
в Польше (СПб., 1863)...
Среди распространенных типов
названия дневникового текста в печати можно встретить также чисто «внешнюю» по
отношению к автору, как бы издательскую или комментаторскую, позицию, что
видно, к примеру, в таких названиях: «Записки палача» [вряд ли это могло бы
стать самоназванием], «Памятная книжка шпиона[66]»,
«Дневник контрреволюционера» [так может быть названа книга самим автором, но
при условии, что он не живет при режиме типа «социализма» в СССР], «Дневник белогвардейца (колчаковская эпопея)»
барона А.Будберга[67]. Или
же отстранение может быть обусловлено иной причиной: «Дневник пребывания
Царя-Освободителя [Александр II] в Дунайской армии в 1877 г.», «Записная
книжка любопытных замечаний царственной особы, странствовавшей под именем
дворянина российского посольства в 1697 и 1698 году» [в последнем случае за
туманным обозначением скрывался на самом деле Петр I], «Записки о пребывании Императрицы Екатерины II в Киеве и о свидании ея с
Станиславом» [польским королем Станиславом-Августом] (СПб. 1843)[68].
Иногда эта внешняя позиция, взгляд извне текста еще и намеренно обыгрывается
автором: посмертные записки, замогильные
записки, записки покойника... Или
даже Дневник вора (М. 1999 – так назывался автобиографический роман Жана Жене).
Вполне возможно представить себе
также дневник секретного агента
(сыщика, осведомителя), но подобный текст очевидно хранится в архиве
соответствующего ведомства и вряд ли автор стремится сохранять у себя дубликат
отданных им туда записей[69].
Наоборот, психологически легко представить себе дневник мученика, например, заключенного в тюрьме или концлагере (только
вряд ли можно его вести в заключении: разве что такое было возможно во времена
“царизма” – ср. дневник Тараса Шевченко, В.К. Кюхельбеккера – но
вряд ли позже).
При этом, естественно, один и тот же автор охватывает в дневнике, как
правило, сразу несколько доступных ему профессиональных областей. Вот, к
примеру, рядовой рукописный дневник, из собрания Российской Государственной
библиотеки – Я.С. Иоловича, по профессии врача, которого можно
причислить к типичным разночинцам чеховского типа, рубежа XIX-ХХ века, выходца из еврейской среды, родом
из Юзовки. Время ведения записей: 1914-1918 гг. Дневник включает в себя
следующие внутренние жанры: собственные стихотворения автора, черновики его рассказов,
случаи из врачебной практики, но тут же вписываются и рецепты по-латыни, идет
описание болезней пациентов (это названо дневником эпидемического фельдшера – какое-то время он работает на эпидемии
сыпного тифа). Есть описание бывших с автором происшествий, воспроизводятся по-видимому
вполне реальные разговоры и зарисовки быта той среды, в которой он вращается (население
шахтерских городков донецкой области, передаются слухи о возможных погромах),
есть также дневник влюбленного, как
он сам называет эту часть своего текста. Однако венчают дневник и собственно
дают ему право так называться – размышления о жизни (в них заметно влияние прочитанных
авторов – Чехова, Леонида Андреева, Горького, Бунина, Гоголя, может быть, Вересаева) (Отдел рукописей РГБ фонд №218 К1291
ед.хр. 4).
Чаще всего
совмещение различных жанров и рубрик дневника происходит у «наивных» авторов,
как, например, у отца А.П. Чехова, Павла Егоровича. Наиболее же
распространенный психологически вариант – так называемый «дневник Глумова», то есть издевательски-ругательный,
высмеивающий тех лиц, кто в нем описаны, прежде всего из окружения самого
автора. Из этого, в значительной степени, состоит текст скандально известного
владельца «Нового времени» конца XIX
века А.С. Суворина [70] –
как писал комментатор его дневника, это
разговор с самим собой наедине, как бы каждодневное покаяние. После греховного
дня официальной публицистики Суворин испытывает влечение к неофициальной
публицистике, чувствует потребность писать правду.[71] Тут
желание исповедоваться и говорить правду парадоксальным образом сочетаются с
вниманием прежде всего к «жареным» фактам.
Раздел I.
Немного теории, много примеров, обзор,
выборочная библиография
Глава
1.
Разновидности
дневника – по профессиям людей, его ведущих
Дневник
как свидетель-профессионал. – Дневники «нелитераторов». – Дневник и устный
рассказ.[72]
В
России и на территории бывшего Советского Союза активное ведение дневника или
даже его расцвет наблюдается как бы двумя волнами – во-первых, от начала и в
продолжение всего XIX века (вплоть до революции 1917-го) и, во-вторых, с
конца века ХХ-го по наше время. Известно, что весь XIX век
ведение дневника было обязательной частью
системы воспитания в образованных дворянских семьях того времени. Ежедневный
письменный самоотчет, сперва принудительный, под контролем родителей или
гувернеров, превращался потом в привычку на всю жизнь, сохранившую для
потомства обширные, многотомные, предназначенные авторами нормально для самих
себя дневники.[73]
Собственно
же советские времена принято исключать из этого естественного процесса: для
дневников они были неблагоприятны (Л.К. Чуковская, М.О. Чудакова, Богомолов Н.А.[74]), да и небезопасны. Например, на известном
судебном процессе так называемой Спилки вызволения Украiни
(9 марта – 18 апреля 1930 г. в Харькове) дневник был использован следствием для
давления на обвиняемых (дневник академика Всеукраинской академии
С.А. Ефремова[75]).
Зато сейчас, в начале XXI века, как нетрудно видеть
по прилавкам магазинов и как отмечают исследователи, книжный рынок насыщен, и даже
“наводнен всевозможными модификациями этого жанра – или кровосмесительного
сращения дневника, записных книжек и автобиографии...[76]”
Оговорюсь еще раз, что к дневниковым я отношу, вообще говоря,
широкий спектр текстов, удовлетворяющих по крайней мере таким требованиям:
во-первых, они имеют в целом автобиографическую направленность, будучи обращены
на мир из субъективной точки зрения, уникального здесь и теперь своего автора и центрированы вокруг субъекта. (По-другому
их еще называют – эго-текстами, или эго-документами[77]:
на мой взгляд, сюда могут быть причислены и мемуары, и письма, и альбомы, и
даже некоторые устные рассказы.) Во-вторых, это все-таки не-художественная
литература, но так называемая(ое) non-fiction – текст, ориентированный на
действительность, то есть на реально бывшее, а не на творческий вымысел. Некоторые
еще и другие критерии «дневниковости» уже обсуждались и еще будут обсуждаться в
книге ниже. Сейчас рассмотрим дневник с точки зрения профессиональной
деятельности человека, его ведущего.
·
Дневник как
свидетель-профессионал
Дневники возможно описывать и классифицировать не
только по близости/дальности соприкасающихся с ними жанров, но и по
профессиональной принадлежности автора – могущей из-за этого возникнуть, либо
так и не возникающей специфике дневника.
Перед нами открывается
необозримое море дневников, с одной стороны, собственно профессиональных – рабочих
тетрадей, записных книжек, черновиков,
дневниковых текстов писателя, журналиста, публициста, литературоведа, поэта,
филолога (I), а с другой стороны, дневников «непрофессиональных», к примеру, когда
их ведет ученый, военный, государственный деятель, кинорежиссер или некий
“наивный” автор, даже простой обыватель, какой-нибудь, как сказано Мариной
Цветаевой, “читатель газет” (II).
Внутри первой, традиционно более обширной группы
литературных профессионалов (она более частотна не в абсолютных цифрах, а по
концентрации тех людей, которые ведут дневники среди самой группы в целом),
следует в первую очередь уяснить, как данный вид текстов соотносится с другими
видами творчества человека:
(Ia) служит ли, например,
просто вспомогательным материалом для дальнейшей работы, как записные книжки Чехова, из которых, по
мере использования, планомерно вычеркивались – как бы “вычерпываясь” –сюжеты и
фразы (то же самое прослеживается у Е.Замятина, И.Ильфа), или как рабочие тетради Достоевского (где, по мнению исследователей, просто
многократно на-говаривалось и про-говаривалось то, что потом воплощалось в
романы);
(Iб) или дневник вполне самостоятелен
и независим, будучи отделен от остального творчества – как было у Михаила
Пришвина или у Льва Толстого.
Толстой вел дневник, с перерывом, всю сознательную жизнь, от 1847 г. до смерти в 1910-м: 55 его записных
книжек и дневников составляют 14 томов в Полном собрании его сочинений (с 46 по
58). Он не вел регулярного дневника только 8 лет – с 12 нояб. 1865 г. по 5
нояб. 1873, в это время дневник был заменен записными книжками, а в самый
разгар работы над «Войной и миром» (1866-1867) не успевал записывать и в
записную книжку (ПСС Т.48-49, с. XII)
Остерман Л.А. Сражение за Толстого. М. 2000, с.16.
Внутри второго случая (II), то есть
“непрофессиональных” дневников (авторы которых, согласно моему рабочему
определению, не-литераторы), следует, в свою очередь, различить и
противопоставить друг другу
(IIа) дневники, ориентированные
на ту или иную профессиональную область[78]
– но не писательскую, а ту, которой автор дневника занят, что называется, по жизни, будь он политик, врач, актер,
военный, священник, композитор, художник, коллекционер живописи, светская дама,
крестьянин, купец или кто-то еще), и описывающие присущую этим занятиям
специфику, стремящиеся донести до читателя уникальные стороны его жизни,
неповторимый контекст существования пишущего. (Часто именно эти дневники можно
назвать творческими, как, например
дневник кинорежиссера Александра Довженко, где он вынашивал планы своих будущих произведений.[79])
И, кроме них, –
(IIб) дневники, обыкновенного
человека, или “наивные”, “обывательские”, представляющие частную жизнь уже без
претензий на ее уникальность, не вдающиеся в сложности проблем, которыми
приходилось заниматься автору по роду профессиональной деятельности (или
почитаемой за таковую: случай со светской дамой все-таки спорный), не берущие
на себя задачу донести эту специфику до слушателя[80].
(Впрочем, в одном и том же дневнике порой можно выделить профессиональную и
непрофессиональную линии.)
Последнее разделение обусловлено прежде всего
различной направленностью дневника – с одной стороны, на узкий круг
профессионалов или на широкий круг современников, чтобы ознакомить их с
обстоятельствами собственной уникальной жизни, попытаться донести уходящую в
прошлое натуру, “застолбив” ее для потомков, во всяком случае оставив нам какие-то
свидетельства, для возможности ознакомления в будущем, учета личного опыта
автора: в этом случае дневник все же явно адресован вовне (IIа).
Или же, во втором случае, автор не претендует на уникальность описываемого, а
пишет что взбредет в голову, что кажется ему важным в данный момент, скорее для
себя, чем для кого-либо (IIб). Но дальнейшая судьба
дневника, после смерти автора, особенно в последнем случае, как бы
подвешивается в воздухе: такого рода тексты чаще всего просто уничтожаются –
самими авторами или, по их просьбе, душеприказчиками. Впрочем, иногда, как мы
знаем, воля авторов бывает нарушена – может быть, к счастью (в случае Макса
Брода, сохранившего для человечества, вопреки желанию своего друга Франца
Кафки, дневники и ненапечатанные к тому времени произведения последнего), но
может быть, и нет.
Официального завещания Кафка не
оставил. После смерти в 1924 году среди бумаг его письменного стола была
найдена написанная чернилами записка [адресованная другу, Максу Броду]: “Дорогой Макс, моя
последняя просьба: все, что будет найдено в моем наследии (...) из дневников,
рукописей, писем, чужих и собственных, рисунков и так далее, должно быть
полностью и нечитанным уничтожено, а также все написанное или нарисованное, что
имеется у тебя или иных людей, которых ты от моего имени должен просить сделать
это. Те, кто не захочет передать тебе писем, пусть по крайней мере обязуются
сами их сжечь” [но в 1921 г. Кафка передал все написанные им к тому времени дневники
– Милене Есенской, а вел он дневник до 1923 года][81].
При этом вполне естественно, что один и тот же автор охватывает в
дневнике как правило сразу несколько доступных ему профессиональных областей. Чаще
всего такое совмещение нарочито – собственно, оно и диагностирует нам подобного
рода дневник «наивного» автора, такого как, например, отец А.П. Чехова, Павел Егорович, который начинает вести «Мелиховский
дневник», когда на деньги сына семья приобретает землю в Серпуховском уезде
Московской губернии. Его текст оказывается и перечнем приезжающих гостей (или что-то вроде гостевой
книги), и дневником садовода, и
хроникой хозяина-помещика, следящего за уборкой, обмолотом, продажей зерновых,
овощей, фруктов, и чем-то вроде дневника церковного
певчего, а более всего просто семейным
журналом – когда отец бывает в отъезде, в дневник делает записи кто-нибудь
из живущих в доме сыновей. Павел Егорович заносит в свой дневник рецепты
растирок, мазей или поразившие его газетные сведения[82]. –
Но почему мы причисляем этот дневник – к «наивным»? Вообще-то П.Е. Чехов был
купцом 2-й гильдии. – По-видимому, наивным
логичнее всего назвать дневник непрофессионала (во втором смысле, из
рассмотренных выше) – то есть человека, берущегося описывать «не свое дело».
Велики
при этом профессиональные различия «дневниководов» (то есть тех, кто так или
иначе ведет дневники: воспользуемся не слишком казистым словом для удобства
обращения с соответствующим понятием – по аналогии со счетоводом и
книговодом). С одной стороны, следует выделить, как самую распространенную
разновидность, дневники писателей (их
можно считать вдвойне, то есть сразу в двух смыслах, профессиональными) – к
примеру, журналы В.А. Жуковского, огромные по объему дневники и записные книжки Льва Толстого); весьма лаконичные, по сравнению с ними, записные книжки Чехова и
сходные с ними, по лаконизму, – Андрея Платонова[83];
рабочие тетради и военные дневники Александра Твардовского[84],
чудом сохранившийся «Конармейский дневник» Исаака Бабеля; обширные дневники Михаила Пришвина, значительно превышающие объем его художественного творчества[85];
или же ранний дневник (1922-1926) Михаила Булгакова, от продолжения которого тот вынужден был отказаться, в мае 1926,
когда при обыске у него в доме дневник вместе с некоторыми литературными
произведениями был изъят: тогда же он принял решение больше никогда не вести дневник
(по свидетельству Е.С. Булгаковой), а затем, в 1930-м, даже возвращенный ему «органами» текст дневника,
скорее всего, сам уничтожил: впоследствии его текст все-таки “не сгорел”, став
известен по фотокопии из архива ГПУ-КГБ-ФСБ.
Как пишет
М.О. Чудакова (цитируя
слова В.М. Молотова), «Дневники Булгакова читало все Политбюро», поскольку
их “для членов Политбюро каким-то путем размножали – в виде машинописей или
фотокопий”, в 1989-м “преемники ГПУ сами отыскали у себя сделанную в этих
стенах копию выдержек из дневника Булгакова и передали ее в ЦГАЛИ”[86].
Дневник
жены Михаила Булгакова, Елены Сергеевны, ею был подхвачен от мужа (тогда еще
будущего) как некая эстафета – 1 сентября 1933, в годовщину их встречи: Сегодня первая годовщина нашей встречи с
М.А. после разлуки. # Миша настаивает, чтобы я вела этот дневник. Сам он, после
того как у него в 1926 году взяли при обыске его дневники, – дал себе слово
никогда не вести дневника. Для него ужасна и непостижима мысль, что
писательский дневник может быть отобран. – Обычно Елена Сергеевна делает в
дневнике записи глубокой ночью, когда разошлись последние гости, утомленная за
день, записывая события наспех, как придется, зная, что из памяти исчезнут
штрихи, еще памятные сегодня.[87]
Надо
сказать, что само решение отказаться от ведения дневника после непрошенного
вторжения через него в личную жизнь автора достаточно типично: так и этнограф
Нина Гаген-Торн о свом
аресте в 1937 писала: Бумаги перерыли
все, перечитывали все мои девичьи письма и дневники. С тех пор я не могу их
писать[88].
Многие
писательские дневники еще и дополнительно литературно обработаны.Таковы,
например, «Путешествия по Италии» Стендаля: даты, указанные в тексте совершенно
произвольны, сведения, которые автор сообщает о себе, по большей части ложны или не соответствуют
действительности, истории и анекдоты, связанные с достопримечательностями,
часто заимствованы из путеводителей, и пишет он под псевдонимом: «барон де
Стендаль, кавалерийский офицер» [89]
(там же, Т.9, с.388).
Автор может «перерасти» свои
дневники или же, наоборот, прийти к дневнику в старости, чтобы «подвести итог
своей жизни»[90]. В.Брюсов начал вести
дневник в гимназии. В юношеские годы записи в нем идут почти ежедневно, но с
годами становятся всё реже и реже: так, в 1899 г. события отмечаются не чаще
двух раз в месяц, за 1904-1906 гг. в дневнике лишь по одной записи на год, в
1910-м дневник иссякает[91].
Видимо, “внешняя” реализация себя этим человеком начинает существенно
перевешивать то, что он мог доверить тексту для “внутреннего” пользования. Но
истинным дневниководом следует
назвать того, кто ведет дневник в течение всей жизни – как, например, Лев
Толстой или его дочь Татьяна Львовна[92]. С
другой стороны, человек иногда берется за ведение дневниковых записей, попав на
какую-нибудь интересную работу, как, например, ставший в 1898 г. директором
императорских театров – В.А. Теляковский.
С
другой стороны, дневники журналистов,
например, Ярослава Голованова[93],
«Блокноты журналиста» Фриды Вигдоровой[94],
Лазаря Бронтмана[95], переводчиков (Н.М. Любимова), литературоведов (Н.Я. Проппа,
Б.М. Эйхенбаума, Игоря Дедкова, Л.Г. Андреева[96]).
– Все их следует причислить к первой группе (I), то есть к дневникам
людей, профессионально владеющих пером и занятых исключительно литературной
работой. (Вероятно, среди них теоретически возможны написанные как-то
специально «непрофессионально», но мне таковые неизвестны[97].)
Оригинальной
формой являются стихотворный дневник
– именно так составлены книги стихов Г.А. Воропаевой: и в том случае, когда
стихотворение не имеет заглавия, и тогда, когда у него собственное заглавие имеется,
ему все равно предшествует – дата написания[98].
Отличия художественного текста
от дневникового могут исчезать или же маскироваться: вот, например, извинения
перед читателями Ги де Мопассана, обрамляющие его чисто
описательный и как будто не претендующий на художественность Дневник мечтательных раздумий («На
воде», 1888 г.), они следуют вначале, а потом повторяются в финале этого текста,
не будучи лишены обыкновенного писательского кокетства перед читателем: “Этот
дневник не содержит какой-либо интересной повести, какого-либо интересного
приключения. Предприняв прошлою весною небольшое плавание вдоль берегов
Средиземного моря, я каждый день для собственного удовольствия записывал то,
что видел и о чем думал.” И в конце: “Я писал для себя одного этот дневник
мечтательных раздумий... # Меня просят напечатать эти страницы, у которых нет
ни последовательности, ни композиции, ни мастерства, которые идут одна за
другой без связи и внезапно обрываются на том единственном основании, что
налетевший ветер прервал мое путешествие. # Уступаю этой просьбе. Может быть, и
напрасно.[99]”
Некий
промежуточный пласт между группами I и II
образуют дневники людей филологически образованных [или упростим условие:]
имеющих дар слова, но не считающих себя профессионалами, становящихся
литераторами поневоле, приобщающихся литературе через посредство дневника[100]
(таков, например, университетский преподаватель, академик словесности и
профессиональный цензор – А.В. Никитенко)[101].
·
Дневники «нелитераторов»
Противоположную
группу (II) составляют профессионалы другого рода, уже не
литературных, а иных призваний. – В первую очередь здесь следует назвать людей
свободных профессий, как то: актеров,
певцов, драматических артистов,
режиссеров – например, взять хотя бы
знаменитые воспоминания «Маска и душа» Шаляпина, «Режиссерский дневник» К.С. Станиславского, «Прожитое» Георгия Жженова[102],
«Дневник актрисы» Татьяны Дорониной или «Таганский дневник» Валерия Золотухина. (Надо оговориться, что это, все-таки, в большинстве своем, несмотря
на названия, именно воспоминания, а не собственно дневники.) Часто обращаются к
дневниковому жанру также композиторы
(Чайковский, Прокофьев, Свиридов); пианисты[103],
художники, историки и собиратели
искусства (Микеланджело[104],
П.Филонов[105],
А.Н. Бенуа[106],
Н.Д. Лобанов-Ростовский[107]).
Сложный случай ведения дневника
во врачебной (и судебной) практике – «Дневник Натальи Васильевны Каировой в сумасшедшем доме». Ее, как будто, побудил к
ведению дневника врач-психиатр, с одной стороны, с тем чтобы просто занять
чем-нибудь пациентку, отвлечь от навязчивых мыслей (вот начало дневника: “Приступила! Приступила к писанию своих
наблюдений над больными”). С другой стороны, возможно, на самом деле глубинной
целью было – добиться для нее оправдательного решения на предстоящем судебном
процессе (что и было достигнуто): вначале ведения дневника Каирова отбывала 4
месяца в тюрьме (так как покушалась на убийство своей соперницы – бритвой), а
затем еще 9 месяцев пролежала в «Доме нервных и душевных больных», после чего состоялся
суд, во время которого были зачитаны отрывки из ее дневника и в результате она была
оправдана присяжными[108].
Учтем
здесь же дневники и воспоминания врачей
(Н.И. Пирогова, Н.А. Белоголового[109]
или какого-нибудь лейб-медика
императоров Павла и Александра I – Якова Виллие[110]),
ученых (Ю.М. Лотмана, Н.И. Толстого, В.И. Вернадского[111],
И.М. Дьяконова [112],
М.В. Нечкиной[113]),
археологов – к примеру, дневники,
ведшиеся директором Эрмитажа Б.Б. Пиотровским во время поездок на раскопки в
Армению, или уже не личный, а более казенный Дневник разборки руин Успенского собора Киево-печерской лавры
(взорванного в начале ноября 1941 г. то ли советскими войсками, то ли немцами:
автор дневника В.А. Шиденко, 1952); дневники лингвистов,
математиков[114]...
Примем во внимание также воспоминания и дневники церковных деятелей, проповедников (как, например, известное «Житие
протопопа Аввакума» или дневник Иоанна Кронштадского[115]);
разнообразных учителей жизни[116],
философов (Ж.-П. Сартра,
Л.Витгенштейна[117],
Я.Друскина[118]); просто
учителей[119].
(Можно упомянуть и самый простой – школьный
дневник, хотя последний попадает в нашу классификацию лишь формально, по
одному только имени.)
Интересно парадоксальное мнение Ж.-П. Сартра, который
следующим образом фиксирует неизбежную двусмысленность личного дневника: «надо
ли думать, когда пишешь дневник или записывать то, что продумано? Думать, когда
пишешь, то есть уточнять и развивать тему с пером в руке, значит рисковать тем,
что будешь себя насиловать, станешь неискренним. Записывать то, что продумано –
это уже не личный дневник; он утратил какую-то органичность, что ли,
составляющую его интимность. По правде говоря, дневники полезны, на мой взгляд,
только в двух вещах: тем, что служат memento,
представляют наряду с мыслями историю мыслей» (Сартр 2002, с.77-78). – Он подмечает
тут философский парадокс. Конечно, дневник – это и не запись чего-то
продуманного заранее, и не (только) сочинение чего-то нового, с карандашом в
руках. Но в чем тогда его суть? Наверное, все-таки, и в том, и в другом, одновременно.
Весьма распространены
дневники путешественников по разным
странам, (как «Хожение за три моря» Афанасия Никитина), паломников, первооткрывателей новых земель (к
примеру, “Путешествие вокруг света на шлюпе «Сенявин»”[120] или
множества путешествовавших в разное время по России иностранцев: дневники
А.Олеария, С.Коллинса, Я.Рейтенфельса, Н.Витсена, маркиза де Кюстина[121],
так называемые травелоги)... Часто
можно видеть здесь, конечно, и совмещения разных сфер интереса, например,
дневник иностранца-военного, состоящего на русской службе, в чем-то напоминает,
да и является, по сути, дневником путешествия (поскольку автор ощущает себя в
чужой стране чужестранцем), к примеру, как в сочинении состоявшего на
российской службе некоего “маеора
Патришиуша Гордона, Шкотской земли немца[122]”.
Следует
иметь в виду, что некоторые из ведущих дневник и обращаются к записям
исключительно по причине (или во время) своего путешествия – как, например,
Чайковский, бравшийся за дневники по дороге за границу, в Германию, Швейцарию, на
Кавказ, в Италию или Францию[123]. –
Может быть, именно потому, что в это время у человека накапливаются
впечатления, которыми ему не с кем поделиться, не перед кем выговорить? С
другой стороны, подчас в одном и том же тексте объединены разные дневники – дневник
путешествия и дневник писателя (например, как в путевых заметках, carnets de route за 30-е годы Андре Жида), или дневник политического деятеля и частного лица,
так сказать, “обывателя”. (Ромэн Роллан, приезжавший в Россию летом 1935 года
вместе с женой по приглашению Горького, распорядился опубликовать свой московский дневник
через 50 лет – он никак не мог получить у Сталина, несмотря на неоднократные
просьбы и напоминания, разрешения опубликовать сделанную А.Аросевым запись их беседы
со Сталиным[124].
Или, скажем, дневник Якова Друскина – одновременно дневник философа,
музыковеда, математика, исследователя Библии... О внутренних жанрах дневника
следует говорить особо. Проблема, или подстерегающая здесь опасность –
постоянная возможность перехода дневника (в частности, дневника путешествия) в
чисто нарративный, художественный текст, как, например, в сочинении
И.А. Гончарова “Фрегат Паллада”, рассказывающем о кругосветном плавании
(1852-1854 гг.), в котором автор принял участие. – Оказывается, однако, что
кронштадтские моряки, хорошо знавшие подробности этой экспедиции, после
опубликования очерков Гончарова в журнале (в конце 50 годов) были разочарованы
явной для них “облегченностью” текста, то есть представлением путешествия в
виде некой увеселительной прогулки[125]. – Всегда
возможен конфликт профессиональных точек зрения.
Встречается
и такая уже экзотика, как – дневник крестьянина,
дневник купца, дневник мещанина и даже (не самоназвание, но
такое самообозначение встречается в тексте) – дневник обывателя[126]. При этом, надо сказать, дневник
настоящего рабочего так и не
встретился. (Это не значит, что рабочие вовсе не пишут дневников, но их доля в
обследованном массиве текстов минимальна[127].)
В многотомном «Аннотированном
указателе» П.А. Зайончковского, написанном в советские годы и потому
включавшем в себя разделы «Рабочее движение», можно отыскать, например, текст,
озаглавленный «Сапожник Ваня. Дневник молодого
рабочего-революционера (Из эпохи 1901-1903 гг.». Л. 1925), повествующий о
событиях личной жизни некого рабочего-печатника Вани (фамилия не указана),
жившего в Нижнем Новгороде (по рассказу издателя дневника Л.Сосновского, сам текст был найден им (а
также Д.Бедным и
В.Д. Бонч-Бруевичем) лежащим на полу в Архиве
царской Московской Судебной Палаты в Кремле в 1918-м году, и представлял из
себя синюю тетрадочку с сургучной печатью на обложке: «Приложение к Делу №...»,
без фамилии автора: при этом дневник был исчеркан цветным карандашом следователей.
Тогда же Я.Свердлов называл
Сосновскому фамилию автора дневника, которого он знал еще по Нижнему Новгороду,
но к 1925 году издатель уже не мог ее вспомнить.
Или же другой текст из книги
Зайончковского: «Дневник за время забастовки на Франко-Русском заводе (бывшем
Берда) с 31 окт. по 8 нояб. 1905 г. включительно», повествующий о забастовках с
требованием 8-часового рабочего дня, – также дневник, хотя и краткий, но
написанный кем-то из конторских служащих, по просьбе дирекции[128].
Существует, правда, целое
исследование, посвященное дневнику рабочей женщины – Е.Г. Киселевой[129],
но такой дневник следует считать исключением из общего правила – к тому же, по
сути дела, автор дневника всю жизнь была разнорабочей.
А вот уже из дневника настоящего купца:
“Еще при самом начале моего путешествия по Египту [1899 г.] я был очарован
всеми получаемыми впечатлениями от этой дивной страны и уже тогда решил вести
записи вроде дневника, чтобы в будущем можно было бы составить воспоминания о
своем путешествии. В Александрии у какого-то фотографа нашел карточки с видами
всех египетских достопримечательностей и решил ими воспользоваться для двоякой
цели: на обороте фотографий писать в конспективном виде всё переживаемое и их
отсылать в закрытом виде в Москву детям, с предупреждением, чтобы они карточки
сохранили до моего приезда.[130]”
– Автор этого более чем 700-страничного труда, некогда владелец 11-миллионного
состояния, нажитого собственным трудом, известный купец Н.А. Варенцов закончил работу над своей
книгой, живя в Москве уже во второй половине 30-х годов ХХ века, будучи нищим
стариком. Он записывал воспоминания на основе дневниковых записей (а также сохраненных
им деловых заметок и писем). Ранее подобные ему люди, не имея литературных амбиций,
но располагая средствами, печатали воспоминания в ограниченном числе
экземпляров, не предназначая их для продажи, но с указанием: “Для лиц,
принадлежащих и близких к роду составителя”[131].
Еще один похожий текст – бывшего крестьянина, также ставшего
купцом-миллионщиком, – принадлежит Николаю Мартемьяновичу Чукмалдину[132].
Или еще выдержка из подобного текста, до настоящего времени остававшегося в
рукописном виде, дневника московского купца 1-й гильдии Александра Сергеевича Капцова
(1847-1897), веденного им уже на склоне жизни (1882-1893), из которого мы
узнаем, что в купеческих семьях принято было подводить итоги года именно на
пасху: (26 апр. 1883) “Как всегда, во вторник на Пасху у нас конечный счет. (…)
Прибыль оказалась в 225 тысяч рублей, тогда как за 1881-1882 год только 175
тысяч.[133]”
Печальна судьба дневников
малоизвестного пролетарского поэта (по происхождению из крестьян) и политика
(до 1917 г., когда он вступил в эсеровскую партию, беспартийного), участника
нелегальных марксистских кружков 80-90 гг. XIX века и первого в России председателя совета
рабочих депусатов, в 1905 году во время Иваново-Вознесенской стачки ткачей, –
Авенира Евстигнеевича Ноздрина[134].
Большая часть его дневникового наследия вообще не сохранилась, погибнув частично
в 1905-м во время ареста автора теми, кого тогда называли черносотенцами, а
остальное довершили в 1938-м, уже сотрудники НКВД.
В
отличие от дневников рабочих, совсем не экзотичны, а как раз весьма традиционны
– дневники политиков, революционеров, дипломатов, военачальников, также часто представляемые в
ретроспективной форме, как мемуары, да и пишущиеся, как правило, после ухода
автора в отставку, когда у занятого делами государственной важности человека
появляется, наконец, необходимый досуг[135].
Здесь можно
указать – «Дневник партизанских действий» Дениса Давыдова (и он написан задним
числом), «Дневник посла» (французского посланника в России Мориса Палеолога,
1914-1917 гг.), «Дневник политика» П.Б. Струве или «Дневник» российского
дипломата графа Ламздорфа[136].
Но так называемый «Дневник» С.Ю. Витте представляет собой на самом деле
мемуары (причем существующие в короткой, более скандальной, и в более пространной,
сглаженной, легальной форме), зато уже дневник царя Николая II – это именно дневник в собственном смысле.
Известны воспоминания начальника императорской канцелярии А.А. Мосолова; воспоминания
А.Ф. Керенского, Л.Д. Троцкого[137],
Ю.О. Мартова[138], дневники царских генералов –
Ф.Я. Ростоковского, А.Е. Снесарева (первый был сторонним наблюдателем революции и
ее последствий[139],
второй перешел на сторону красных), воспоминания генерала-инакомыслящего, уже
советского времени, Петра Григоренко[140]...
Ни Ленин,
ни Сталин,
ни более поздние российские правители (за исключением разве что опального
Хрущева,
у которого было свободное время после отставки, и претерпевшего на своем пути к
власти Ельцина) ни дневников, ни воспоминаний не оставили.
В «Записках для сведения»
(1845-1846, 1849-1855) начальника штаба Корпуса жандармов при Николае I Дубельта, ежедневно с курьерской
почтой отправляемых шефу, тогдашнему начальнику III отделения Орлову, содержались
служебные донесения, которые автор получал обратно уже с резолюциями начальника
(впрочем, помимо самих «Записок», он вел еще и личный дневник)[141].
После выхода в отставку с поста
министра внутренних дел при Александре II,
в 1868 г., граф П.А.Валуев начинает перерабатывать ведшиеся им дневники в
текст, который назовет “Отрывки из дневника”, тогда как собственно дневник – он
подчеркивает это в «Предисловной заметке»: писавшийся
ввиду и среди событий – не предназначается им для публики, а только для
себя. На полях этой рукописи есть, например, такая авторская вклейка: Несколько страниц мною уничтожены, потому
что некоторые из заключающихся в них сведений подлежат забвению в интересах
России[142].
Или еще вставка (на полях против записи от 5 марта 1861): Многое, что мною сказано о ходе крестьянского дела, носит печать
торопливых впечатлений и суждений минуты. Мой позднейший, установившийся взгляд
виден в моих заметках 1881 г. [хотя за указанный год заметок в его архиве
уже не содержится]. После окончательного выхода в отставку (Валуев успел
побывать еще в 1872-1879 гг. министром государственных имуществ и вынужден был
уйти, как говорили, из-за “злоупотреблений”), занявшись литературной
деятельностью, в частности, он стал автором двух романов и повести.
Иная судьба у служебных записок
государственного секретаря при Александре III А.А. Половцова, который при
поступлении на эту должность получил следующие инструкции, от великого князя
Михаила Николаевича: (1 янв. 1883) он должен был писать для государя самые краткие извлечения из посылаемых ему меморий.
Это составляет секрет и заведено лишь при нынешнем государе для облегчения его
в многочисленных его занятиях. Уговор с государем такой, что эти бумажки он
уничтожает по прочтении.[143]
А.Ф. Керенский
так описывает известное бегство из гатчинского дворца в 1917-м: “Я ушел из
Дворца за 10 минут до того, как предатели ворвались в мои комнаты. Я ушел, не
зная еще за минуту, что пойду. Пошел, нелепо переодетый под носом у врагов и
предателей [никакого переодевания в женское платье на самом деле не было]. Я
еще шел по улицам Гатчины, когда началось преследование. (…) Когда на
автомобиле я мчался по шоссе к Луге, оттуда к Гатчине подходили поезда с
долгожданной нами пехотой… судьба умеет иногда хорошо шутить[144]”...
Из
профессионалов своего дела следует также назвать и дневники – любителей (так выражались в веке XVIII[145], или, если нашим теперешним
языком, любовников), например,
записки Дж. Казановы или друга Пушкина Алексея Вульфа, а также – совсем в другом роде – юношеский дневник влюбленностей – философа А.Ф. Лосева[146].
Сюда с некоторой натяжкой можно прибавить и так называемый «Дон-Жуанский
список» Пушкина: но его следует считать «топикальным» дневником[147]
– поскольку перед нами один лишь список без дат и подробностей событий, с обозначением
только имен, перечнем сердечных увлечений поэта.
Собственно говоря, и в дневнике
Вульфа мы видим не просто дневник любовника, а совмещение любовного опыта
автора – со светским, военным, бытописательски-помещичьим и некоторыми видами
других: (23 фев. 1833) Я был в 20 лет
хватом, слыл забиякою (чего и желал, не будучи им никогда), пил также в свое
время из удальства, потом волочился за женщинами, как франт. Наконец оставалось
мне испытать только игру, чтобы заключить курс моей молодости, что теперь я,
кажется, и делаю. – [8-ая глава «Евгения Онегина» вышла в 1832 г., так что
здесь можно видеть реплику-цитату из пушкинского Кто в двадцать лет был франт или хват…[148].]
В момент данной записи Вульф находится в городе Холм, на инспекции полковых
счетных книг, однако им уже послано прошение в Петербург об отставке. Его
дневник пишется в два приема: сначала по горячим следам делаются черновые
записи, а затем, через некоторое время, иногда через год, автор возвращается к
ним, заимствуя из записной книжки точные даты и как бы освежая в памяти подробности
событий (дописывая их: там же, с.206,286). Вот в 1829 г. он пишет в дневнике под
рубрикой “роман воспоминаний”, описывая недавнее увлечение своей двоюродной
сестрой Лизой: “...Уже во второй день нашего знакомства... я вечером, обнимая
ее, лежавшую на кровати, хотел уже брать с нее первую дань любви, однако не
успел: она не дала себя поцеловать. (...) Проводя с нею постепенно целые дни
(...), я провел ее постепенно через все наслаждения чувственности, которые
только представляются роскошному воображению, однако не касаяся девственности”
(с.63,65). Случались в его любовной практике и откровенные «проколы», отчеты о
чем автор также старательно (а может быть равнодушно?) фиксирует в своем
дневнике. Так, через некоторое время предмет его недавней страсти Лиза
переезжает в семью их общих знакомых Панафидиных, где сближается с еще одной
молодой особой, Сашей, у которой за несколько лет до этого уже был роман с Алексеем
Вульфом: (18 дек. 1928) “Лиза, приехав в Тверь, чрезвычайно полюбила Сашу, они
сделались неразлучными... – Лиза, знав, что я прежде волочился за Сашей,
рассказала тотчас свою любовь ко мне с такими подробностями, которые никто бы
не должен был знать, кроме нас двоих. Я воображаю, каково было Саше слушать
повторение того же, что она со мною сама испытала. Она была так умна, что не
ответила подобною же откровенностью” (с.66). – Мы видим, что “наука страсти
нежной”, развитая Пушкиным «в теории», при механистическом ей следовании могла привести
к неудобоприятному для описания
повторению, однако обстоятельный ученик и это заносит в свой дневник.
8 янв.
1830, будучи в молдавском селе Монастырище, он показывает дневник одному из
своих полковых товарищей, Якоби: “Якоби вчера был первый, которому я показал
мой дневник; я очень рад, что его любопытство было удовлетворено, когда он
прочитал несколько страниц; другому, более взыскательному литератору, никак не
показал бы я его, и впредь я надеюсь быть скромнее.” Впрочем, неизвестно,
удалось ли выполнить автору последнее взятое перед на себя обязательство,
однако мы видим, что помимо любовного опыта, светских и политических новостей в
его дневнике вынашиваются и определенные литературные планы, совершаются как бы
первые беллетристические опыты. Первоначально вдохновил Вульфа вести дневник сам
Пушкин: его дневник начат именно под влиянием последнего 10 авг. 1827 г. в
Тригорском, но как только наставник покинул Михайловское, дневник был прерван и
будет продолжен только уже в Петербурге, опять не без воздействия старшего
товарища. (Пушкин понимает, что прежде
всего интересует Вульфа, и в письмах к нему касается исключительно своих и его
любовных историй. Впрочем, ученик берет пример с учителя не только в “науке
страсти нежной”, но и в таких вполне прозаических вещах, как обливание холодной
водой (запись от 1 окт.1828: “Вот третий день, как я стал по утрам окачиваться
холодною водою, что приятно и здорово”). 28 июня 1830 г., уже в херсонской
глуши, куда забрасывает его служба, узнав из письма о готовящейся свадьбе
Пушкина на Натали Гончаровой, первостатейной
московской красавице, Вульф записывает в свой дневник загадочно
пророческое: “Желаю ему быть счастливу, но не знаю, возможно ли надеяться этого
с его нравами и образом мыслей. Если круговая порука есть в порядке
вещей, то сколько ему, бедному, носить рогов, и – то тем вероятнее, что его
первым делом будет развратить жену. – Желаю, чтобы я во всем ошибся” (с.14-15,
28, 39). Загадка в том, что означают здесь слова развратить жену, а «пророчество» состоит в уверенности автора, что
муж такой жены как Гончарова, непременно должен стать или
прослыть рогоносцем [а впрочем, не вписано ли это замечание Вульфом уже после
смерти поэта и истории с присылкой гнусных дипломов?].
Комментаторы справедливо замечают, что он как вполне рядовой человек своего
времени только тогда мог осознать жизнь отчетливо и полно, когда эта жизнь была
уже кем-то – до него – пропущена сквозь «фильтры» литературы. Не освоенных же ею,
литературой, событий он как бы не замечал и о них говорить не умел (там же, с.18.)[149].
Если б подобный пушкинскому «дон-жуанский список» стал вести
нобелевский лауреат, академик Л.Д. Ландау, то этот список получился бы весьма
внушительным – с разработанной автором специфической терминологией
обольстителя: «освоение» [новой девушки], «ногист», «рукист», «красивист», «фигурист»,
специалист по фигуре, «душист», «эклектик» [то есть: предпочитающий те или иные
стороны своего объекта]...[150]
По поводу мемуаров Казановы Стефан Цвейг остроумно заметил,
что “если бы граф Вальдштейн взял с собой доброго Джакомо [из замка Дукс, где
тот их писал] в Париж или в Вену, хорошо бы его кормил и дал бы ему почуять
женскую плоть, если бы в салонах ему оказывали honneur d’esprit [честь по уму], эти веселые
рассказы [тексты мемуаров] были бы преподнесены за шоколадом и шербетом и
никогда не были бы запечатлены на бумаге. К счастью, этого не случилось”[151].
– Здесь встает еще одна проблема, способ наиболее адекватного выражения,
присущего человеку, его самореализации, в устной или письменной форме. Как для
первой, так и для второй возможности необходим специальный талант и лишь
некоторые личности счастливым образом сочетают в себе обе способности.
Замечательный
актер М.С. Щепкин, будучи прекрасным рассказчиком, так и не претворил все
сюжеты своих устных рассказов в занимательные письменные тексты, как то было им
обещано Пушкину. – По свидетельствам современников, он начал свои «Записки»
именно по настоянию А.С. Пушкина весной 1836 г. – тот своей рукой написал
название и первые строки «Записки актера
М.С. Щепкина»[152].
Щепкину в то время шел 48-й год, а писал он их до самой смерти, в 1864 г., но
когда записки появились в свет, собранные уже его сыном (из оставшихся после отца
фрагментов), читающая публика была разочарована. По-видимому, будучи блестящим
устным рассказчиком, человек может вовсе не вдохновляться письменной формой
изложения своих текстов. Приведем только один из забавных эпизодов из самого начала
его рукописи, повествующий об обстоятельствах появления на свет автора
(возможно он был известен Пушкину в своей устной форме):
(17 мая
1836, Москва) “Я родился в Курской губернии.... Но двое первых детей [у моих
родителей], сын и дочь, родившиеся в первые два года супружества, умерли один
за другим.... Наконец мать моя сделалась беременна мною; следуя совету старых
людей, которые придерживались предрассудков, родители мои положили: ежели бог
даст благополучно родить – взять встречных кума и куму, несмотря на то, что
первых детей крестил который-нибудь из господ. А потому, когда благополучно
явился я на белый свет, крестный отец мой был пьяный лакей, а [крестная] мать –
повариха ” (Щепкин, с.23).
По
мысли Т.В. Радзиевской, с одной стороны, дневник может быть топикальным (зашифрованным, хранящим на себе следы внутренней речи
автора, понятным, по большей части, только ему самому), но может быть, с другой
стороны, – дескриптивным,
коммуникативным, когда всё проговаривается до конца, с целью выразить и донести
свои мысли до всех и каждого.
Наличие этого свойства у дневника проверить должно
быть достаточно просто, стоит уяснить, есть ли в нем сокращения, не понятные
внешнему читателю, нуждается ли он в комментариях? Если такие сокращения есть,
то это текст топикальный, эгоцентрический, или собственно дневник. Если
сокращения старательно раскрыты автором уже в самом тексте (а не его
комментатором или издателем), то это – дневник, рассчитанный на читателя, подготовленный
к печати, или произведение литературное. Но есть, конечно, много переходных
случаев: не будем забывать, что всякая публикация дневника – уже “вторичное” его
использование. (Так, например, в «Осадной записи» А.Н. Болдырева очень много таких сокращений,
которые надо раскрывать и комментировать, а вместе с тем этот дневник был
предназначен, в том числе – и для чтения другими.) Важно учитывать, если такое
вообще возможно, каков адресат дневника, но не всегда это помогает: сначала
текст может не предполагать читателя вообще, потом быть рассчитан на чтение
кем-то из близких автора, но в результате оказаться востребованным большой
читательской аудиторией (или же наоборот, в обратном порядке).
Особый
жанр среди дневников и воспоминаний представляют собой записи за великим человеком, ведущиеся кем-то
из его окружения – женой, секретарем, добровольным
биографом. Таковы знаменитые «Разговоры с Гёте» Эккермана или «Дневник» секретаря
Екатерины II А.В. Храповицкого, дневник Анны Григорьевны Достоевской (оригинал которого сохранился в стенографической записи, которая могла
быть расшифрована практически только ею самой[153]), а также весьма обширные
записи за Львом Толстым – его секретарей Н.Н. Гусева, В.Ф. Булгакова, доктора Д.П. Маковицкого, друзей и частых посетителей Ясной Поляны и дома в Хамовниках
музыкантов С.И. Танеева и А.Б. Гольденвейзера, дочерей – Татьяны и Александры Львовны...
Тут перед нами дневник, обращенный к памяти другого
человека, для воссоздания его слов, действий, характерных интонаций, жестов. –
Но таковы, в целом, почти все тексты памяти, например, дневник Натальи
Шмельковой, подруги последних лет жизни Венедикта Ерофеева, посвященный
писателю[154].
Чаще всего они оформляются задним числом, с определенного временного расстояния
– как, например, воспоминания третьей, последней, жены Бабеля о писателе[155]
или записанные на магнитофон (Михаилом Ардовым) уже устные рассказы Максима и Галины Шостаковичей об отце. Таковы же и
воспоминания жены Ландау о муже, написанные и подготовленные к печати после его
смерти, по настоянию племянницы – они ходили долгое время в рукописях по рукам,
а напечатаны были уже после смерти автора [156].
Естественно
присоединить сюда также записи устных
бесед, например, магнитофонные записи бесед Дувакина
с Бахтиным[157]
(как и другими учеными, артистами, политиками, среди которых монархист
В.В. Шульгин и генетик Н.В. Тимофеев-Рессовский) или записи таких диалогов, как
например, С.Волкова – с И.Бродским; А.Гордона – с множеством людей, которых он
приглашал на телевидение; отдельных устных разговоров и остроумных высказываний
Виктора Шкловского, сделанные его соседями по квартире.
Вот пример едкого сарказма
последнего – по поводу готовности писательских жен писать мемуары после смерти
мужей, в которых уже сами «воспоминательницы», как правило, выходят на первый
план (25 сен. 1973): Видимо, они думают,
что талант передается при помощи трения. Или (28 сен. 1973): После смерти Володи Маяковского осталось два чемодана писем женщин к нему. Эти
чемоданы забрала Лиля Брик, сожгла письма в ванной и приняла из них
ванну.[158] К
стилю записей Шкловского вполне применим его собственный афоризм (11 июня
1976): Я вру мало. Я выдумываю (с.360).
Наконец,
завершим этот перечень дневниками, написанными в исключительных условиях, в экстремальных
ситуациях, – как, например, упоминавшийся дневник А.Н. Болдырева, (велся во время ленинградской блокады)[159],
дневник Виктора Клемперера (начатый в Гамбурге при нацистах)[160],
дневник еврейской девочки Анны Франк[161]
(та вела его в Амстердаме во время фашистской оккупации, пока ее с родителями
не обнаружило гестапо – они скрывались в специально приспособленном тайном
помещении, расположенном над конторой отца); дневник В.К. Кюхельбеккера (смертная казнь ему была
заменена на 20 лет каторги); или уже в форме воспоминаний книга А.А. Ванеева (о
годах, проведенных им в сталинском концлагере)[162];
воспоминания известной русской народоволки Веры Фигнер (были написаны
заграницей, после освобождения из тюрьмы)[163].
Но экстремальные обстоятельства могут быть и чисто субъективного плана, как те,
что освещены в «Дневнике наркоманки», написанном от лица 15-летней американки[164].
(Впрочем, тут мы имеем дело скорее не с исповедью, а с литературой, причем,
явно паразитирующей на форме документальных текстов – как какая-нибудь
стилизация под реальный дневник викторианской эпохи[165].)
При этом множество дневников совмещают в
себе разнообразные профессиональные «специализации» своих авторов, как и сама
жизнь, будучи устроены весьма прихотливо. Так, книга изданная Московской
патриархией в 2001 г. под заглавием «Записки монаха-исповедника», представляет
собой рассказ инока ликвидированного в конце 30-х годов на Кавказе Ново-Афонского
монастыря, проведшего потом долгие годы на Колыме и вновь вернувшегося на
Кавказ (который там и скончался, после 30-летнего отшельничества).
Итак,
среди дневниководов мы можем выделить, так сказать, профессионалов первого рода
(не писателей, но – скрипторов,
фиксирующих для памяти свою жизнь на бумаге) и – профессионалов второго рода,
уже профессиональных писателей, литераторов, записывающих за самими собой, как
бы по инерции, в силу привычки, по роду основной своей деятельности (раз уж
попал в поле зрения такой объект, как я сам). Бывает и так, что скрипторскую роль берет на себя кто-то
посторонний – секретарь, помощник, интервьюер – как в случае записей Эккермана, записывающего за Гёте, или Дувакина, беседующего с Бахтиным, Соломона Волкова – с Бродским, или журналистки Шарлотты Чандлер – с Федерико Феллини[166].
Автор книги
о Феллини замечает о своем методе сбора материала следующее: это “запись
рассказов режиссера на протяжении нашего 14-летнего знакомства, которое
началось весной 1980 года...; последняя запись сделана осенью 1993 г., за
несколько недель до его смерти. Можно считать, что эта книга не столько
написана, сколько наговорена [в кафе, в ресторане, в автомобиле]. # В каком-то
смысле Феллини был и интервьюером, и интервьюируемым, а я – просто свидетелем
происходящего. (...) Я никогда не задавала вопросов...” [В этом можно видеть
сознательное самосокращение интервьюера из «диалога».]
Тем же стремлением к сохранению максимальной объективности в
изложении чужих мыслей при автобиографическом рассказе продиктована и форма
составления воспоминаний иерарха западной православной церкви в Париже
митрополита Евлогия (1868-1948) –
его помощницей и духовной дочерью Т.Манухиной:
“В феврале 1935 г. И.П. Демидов сообщил мне, что ему удалось уговорить
Митрополита Евлогия припомнить все автобиографические рассказы, чтобы составить
из них книгу, и просил меня, от имени Владыки, обдумать, не согласна ли я
изложить их в форме последовательного повествования[167]”.
Предстояла задача: не пользуясь стенографией, изложить прослушанные рассказы – как
бы от первого лица. Для этого в течение трех лет митрополитом был выделен
специальный день (понедельник), к которому он каждый раз готовил план очередного
рассказа: “красноречиво-связными его рассказы не были, но, даже немного
разрозненные, они давали превосходный материал для последовательного изложения.
# После понедельника я вручала Владыке мой текст для просмотра и утверждения.
Иногда он добавлял к нему то, что сказать забыл или что я случайно пропустила;
вносил более точные детали, а иногда, наоборот, опускал какие-нибудь
подробности, считая их лишними” (там же).
Сходным образом Людвиг Витгенштейн – обычно диктовал
материал своих книг ученикам или слушателям, а потом, просматривая текст,
вносил в него изменения[168].
Итак,
есть как бы две различные категории людей, или две способности человека: первая
– способность переживать события и наблюдать их заново, держа и вызывая из
памяти. Эту способность и связанную с ней функции мы можем назвать homo sensilis et memor
(человек переживающий и запоминающий: не говорю тут о способности самому
принимать участие в событиях, активно их создавать и провоцировать, – ее нужно
было бы назвать homo actor). Вторая, приниципиально от
нее отличная – это способность излагать факты, повествовать о событиях, их описывать (homo narrator,
человек излагающий, рассказчик). Далеко не всегда обе способности объединяются
в одном человеке. Впрочем, как мы видели, уже вторая заключает в себе снова две
– во-первых, способность рассказа устного и, во-вторых, способность его письменного
изложения. (Они не всегда одинаково присущи одному и тому же лицу.)
В дневнике Дмитрия Фурманова
есть запись (20.7.1924) о встрече с Исааком Бабелем, где приводится отзыв
последнего о «Чапаеве»: “Это – золотые россыпи, – заявил он мне. – «Чапаев» у
меня – настольная книга. Я искренне считаю, что из гражданской войны ничего
подобного еще не было. (...) Я сознаюсь откровенно – выхватываю, черпаю вашего
«Чапаева» самым безжалостным образом. Вы сделали, можно сказать, литературную
глупость: открыли сокровищницу всем, кому охота, сказали щедро: бери. Это
роскошество. Так нельзя. Вы не бережете драгоценное. Вот разница между моей
«Конармией» и вашим «Чапаевым» та, что «Чапаев» – первая корректура, а
«Конармия» – вторая или третья. У вас не хватило терпения проработать, и это
заметно по книге – многие места вовсе сырые, необработанные[169]”.
Вполне естественно, что опытный,
искушенный писатель способен извлечь гораздо больше материала, обработав его,
из пересказанных начинающим – как бы только голых – фактов.
·
Дневник
и устный рассказ
Многие дневниковые тексты, как уже сказано,
первоначально существуют в устной форме и только потом выливаются на бумагу –
либо через посредство секретаря, либо сам автор записывает себя на магнитофон.
Так, Жорж Сименон перед своим
70-летием, женившись на своей бывшей горничной, стал диктовать так называемый
“разговорный дневник”: с 1973 по 1979 год он издал 21 том устных книг (Mes dictées)[170].
Эти две
различные сферы творчества – устная и письменная – долгое время могут вообще не
пересекаться: история первоначально многократно «обкатывается» в узком, близком
автору кругу друзей, только потом выливаясь на бумагу, что сопровождается, как
признают свидетели и очевидцы устных авторских исполнений, значительными
изменениями, иногда с явными упущениями.
Часто записан бывает не свой собственный, а чей-то
чужой рассказ. Так, например, сохранилась запись «Уединенного домика на
Васильевском» – как устного рассказа Пушкина, помещенная Владимиром Титовым (под
псевдонимом Тит Космократов) в
журнале «Северные Цветы» 1829 года – рассказ был первоначально записан по
горячим следам и сразу же показан самому Пушкину (так
сказать, им авторизован), а потом напечатан, с его разрешения (история текста
подробно рассмотрена В.Ф. Ходасевичем и
Вяч.Вс. Ивановым).
В приложении к воспоминаниям барон А.И. Дельвиг
сообщает (ссылаясь на письмо самого В.П. Титова А.В. Головнину от 29 авг. 1879): “В строгом историческом
смысле это вовсе не продукт Космократова, а Александра Сергеевича Пушкина,
мастерски рассказавшего всю эту чертовщину (...) поздно вечером у Карамзиных, к тайному трепету всех дам.
(...) Сидевший в той же комнате Космократов подслушал, воротясь домой не мог
заснуть почти всю ночь и несколько времени спустя положил с памяти на бумагу.
Не желая однако быть ослушником ветхозаветной заповеди «не укради», пошел с
тетрадкою к Пушкину в гостиницу Демут, убедил его прослушать от начала до
конца, воспользовался многими, по ныне очень памятными его поправками, и потом,
по настоятельному желанию Дельвига, отдал в «Северные Цветы»”[171]. В чем-то сходна история опубликования
устного текста рассказа Бунина – Ириной Одоевцевой под названием «Украинская
ночь не по Гоголю», только она не была представлена на глаза автору. Новелла не
присутствует ни в одном из бунинских текстов, она записана Ириной Одоевцевой
как устный рассказ писателя и напечатана в книге ее мемуаров. Одоевцева приводит
такой рассказ, который не включался Буниным ни в одно из изданий – по-видимому, по причинам сомнительности
самого сюжета: в нем говорится про специально продуманный способ мести-измены,
совершенной вдовой – непосредственно на могиле бывшего мужа, с рассказом как бы
от лица соблазняемого ею повествователя. Он записан мемуаристкой по памяти,
вскоре после того как был услышан от автора в октябре 1949 года, в
Жуан-ле-Пэне, под Ниццей, и снабжен достаточно яркими подробностями: Она... отчетливо, с каким-то яростным
восторгом произнесла отборное национальное ругательство и звонко плюнула на
могилу. # – Получай, гад![172]. –
Была ли авторизована рукопись Одоевцевой самим Буниным, неизвестно, но авторская
манера в рассказе вполне очевидна, он вполне вписывается в стилистику «Темных
аллей» (о чем писал еще Ю.М. Лотман[173]).
Но это всё тексты, от авторства в которых реальный автор или вовсе устраняется,
или предоставляет их публиковать современникам и потомкам.
Обычно
подготовительными материалами к мемуарам служит некая черновая подневная запись
или просто сам устный рассказ – как в случае пересказываемых В.Канторовичем в
“Воспоминаниях о Бабеле” устных новелл последнего (о Бетале Калмыкове), записанных
на бумагу спустя 35 лет после того, как они были произнесены и услышаны[174].
(Ср. сказанное ранее по поводу воспоминаний М.С. Щепкина, появившихся в печати уже после
смерти автора.)
Незаконная дочь Маяковского – Патриция
Томпсон (Елена Владимировна Маяковская) опубликовала книгу «Маяковский на
Манхэттене» (М. 2003), основывая текст на 6 расшифрованных и
прокомментированных кассетах, наговоренных ее матерью (были записаны в
1979-1972 гг.), на рукописях последней и собственных воспоминаниях, а также
переплетающихся с ними воспоминаниями других людей (мать умерла в 1985)[175].
Глава
2.
В
своем чтении как бы из-за спины у автора – через его дневники и записные книжки,
я хочу понять, что писатель (как и
любой человек, становящийся по тем или иным причинам автором) думает вне
иллюзий и установки на вымысел, без
завораживающего блеска того магического
кристалла, который так или иначе отсвечивает в создаваемой
беллетристической форме.
В целом, можно считать, что существуют
как бы только три рода текстов: литература-0, литература-1 и литература-1а.
Меня интересует, как меняется способ изложения от смены этих по крайней мере
трех важнейших жанров – во-первых, записок от себя лично, или даже только для
себя одного: эго-текстов по конкретным,
утилитарным поводам, условно говоря, “берестяных грамот” (вид письменности,
наиболее близкий к устной речи):
Ты
мне был должен две куны, так отдай или: В гостях у нас были Иванов
и Петров с женами или даже: Вчера
было несварение желудка: не забыть бы купить лекарство – в первом случае
имеем отрывок явного диалога, во втором фиксацию события, в котором участвуют
посторонние лица, а в третьем – сообщение и направленное на самого себя, и
сообщающее только о себе. Все это можно назвать литературой-0 и соотнести ее с
тем, что Ролан Барт называл «нулевой степенью
письма».
Во-вторых, следует выделить тексты с подстановкой и
облечением себя в одежды лирического героя – то есть нарративы типа: В ту зиму Робинзону пришлось очень плохо:
мыши съели все его запасы зерна – это уже текст-1. Тут мы имеем дело уже с литературой, в отличие от пред-литературы и пред-текста (в первом случае). Наконец, в-третьих, это полет
фантазии, представление вовсе чего-то самому художнику не близкого и не
свойственного, собственно художественное перевоплощение, когда автор – демиург
действительности, творящий новую реальность перед читателем (можно назвать это текстом-1а[177]).
Текст-1 – это,
в частности, почти вся проза Лермонтова и Бунина: когда написанное – как бы
свидетельство их личной жизни (в “Митиной любви”, “Жизни Арсеньева” и почти
всех “Темных аллеях”, в лермонтовском образе Печорина “Героя нашего времени”).
Сюда же следует отнести автобиографическую и дневниковую прозу (Цветаевой, Розанова, А. Белого итп.). – Подобное разбиение на три вида
текстов приходит в голову при чтении дневника Лидии Гинзбург, где она задумывается над
собственным интересом к записным книжкам и сравнивает его с интересом к
литературному творчеству в целом, (по записи 1928 года): “Можно писать о себе прямо: я. Можно писать полукосвенно: подставное
лицо. Можно писать совсем косвенно: о других людях и вещах, таких, какими я их
вижу. Здесь начинается стихия литературного размышления, монологизированного
взгляда на мир (Пруст), по-видимому, наиболее мне близкая. Между
прочим, я думаю, что Тынянов поступает неправильно. Не следует подменять исторического
героя автобиографическим. # Вряд ли можно найти для моих тенденций формулу
более адекватную, чем эти записные книжки, – между тем я не могу на них
успокоиться. Известно, что комические актеры хотят играть Гамлета... (...)
Кроме того, меня смущает непечатность. Не менее того меня смущает подозрение,
что мне чересчур легко писать записную книжку”.[178]
Следует, конечно, иметь в виду опасность, которую таят
в себе дневники писателей, да и вообще воспоминания людей писательского круга
(а также деятелей искусства, их учеников, знакомых, родственников итд.). Порой
они крайне однобоки в представлении фактов, личные пристрастия в них выпирают,
то и дело зашкаливают эмоции. Собственно говоря, и “наивные дневники” ничем не отличаются
от остальных – по крайней мере, в части субъективности, представления фактов с
личной позиции. Но в этом же и их ценность. Естественную однобокость эго-документа можно “лечить”, как
представляется, традиционным способом – историко-филологическим сравнением
между собой различных освещений одного и того же событияв нескольких источниках
(по возможно большему их числу, или по всем доступным сразу). Если удается
связать между собой хотя бы два или более независимых документа подобного рода,
проливающих свет на одно и то же событие, то сам факт с его модальностью
(отношением к нему автора текста) тем самым увеличивает свою достоверность.
Есть уже поздние свидетельства, в
воспоминаниях писателя А.Авдеенко, о явной для него в 1938 г. «двуличности»
М.Кольцова, тогда члена редколлегии «Правды», незадолго до ареста последнего:
он, якобы, отговаривал автора идти на открытый процесс Бухарина, Рыкова и
Ягоды, говоря, что там творится что-то странное: все говорят одно и то же, – но
сам при этом публиковал в газете репортаж из зала суда, где сотни и сотни гневных слов о вредителях...[179] (примерно
то же отношение к Кольцову, но независимо от Авдеенко выражается и в дневниках
Пришвина тех же
лет). В тексте Авдеенко есть и характерный словесный портрет Сталина [интересно:
неужели написанный тогда же «с натуры», в дневниковом режиме?], каким он
предстал автору во время его «проработки» в ЦК на Старой площади: “Смотрю на
Сталина и не верю, что это он. Очень непохож на себя. Куда подевалось доброе,
обаятельное лицо, известное по кинокадрам, фотографиям, портретам, монументам,
бюстам. (...) Актер, загримированный под вождя. Актер, бездарно исполняющий
роль великого Сталина. Актер, грубо утрирующий манеру Сталина... (...) ....Выражение
рябого, желто-смуглого лица поразило неумолимой жестокостью, надменностью,
высокомерием” (там же, с.102-103).
Сразу возникает нетривиальная задача: установить, что является одним и тем же событием в
рамках разных дневников или воспоминаний. Иногда встречаются разночтения: один
мемуарист видит и описывает одно, другой обращает внимание на другое, третий на
третье. Один ведет повествование в четвертую, другой – в пятую сторону, или
вовсе не замечает связи, казалось бы, с соседними, совершенно необходимыми при
изложении дела фактами (закономерно встает вопрос: а были ли сами факты? – То ли oн украл, то ли у него
украли...). Но если удается, так или иначе “сканировав” разные источники,
ввести их в некую дневниковую “базу”, мы могли бы в идеале получить роспись
произошедших, описанных в разных дневниковых текстах событий – конечно, с поправками
на ту или иную, характерную для каждого источника степень достоверности или пристрастности.
(Еще одна задача: определить саму шкалу достоверности источников и разнести по
ней разных авторов.) В результате, естественно, чем больше совпадающих
трактовок какого-то события, тем больше его достоверность, и наоборот[180].
Вполне достоверными или наиболее близкими к достоверности, то есть фактами в строгом смысле могут быть
названы лишь те события, которые имеют максимум подтверждений по всему
множеству релевантных для них текстов (или по крайней мере те, которые не имеют
серьезного числа расхождений, трактовок с противоположными оценками, с
взаимными опровержениями).
Для некоторого числа
авторизованных записей, со временем, безусловно должен установиться статус так
и не подтверждившихся фактов, ложных слухов, а то даже и просто сплетен. Вот
как о последних пишет Лидия Гинзбург (тоже
в 1928-м году): “Сплетня развертывается на силлогизмах с недостаточными
посылками; она учитывает факты, но не учитывает ни предназначенности, ни
обусловленности фактов. Сплетня в своем роде логична, но логика ее призрачна,
потому что она прямо перебрасывается от факта к факту, вытягивая их в единый
ряд, тогда как судьбы разорваны, а куски собраны и прибиты не тупым гвоздем
обиходного силлогизма, но невидимой точкой пересечения рядов” (Гинзбург, с.71).
Исследование процесса порождения сплетни, ложного слуха и в целом лжи,
весьма перспективное внутри текста дневникового типа, требует привлечения также
и доступных средств массовой коммуникации – газет, телевидения др., то есть
учета всех источников информации, влиявших на автора. (О Пришвине, например, известно, что его считали большим другом
Горького, но сам Пришвин о
Горьком в дневниках отзывается почти исключительно отрицательно, в то время как
«в письмах к Горькому в Сорренто отчаянно лицемери[т]»[181]. – Факты
подобного, «вполне естественного» лицемерия следует фиксировать как факты
личной жизни, сознания человека.)
Событием
(S) из данного эго-текста
может быть названо действие/состояние/оценка (Р), зафиксированное под
определенной временной датой (T) и определенной географической датой (L),
определенным автором (Х) для определенной аудитории (A), на которую его сообщение рассчитано. В событии
бывают задействованы обыкновенно действующие лица – Y, Z,..., в том числе, как
правило, и сам хроникер, Х). (Даже если он описывает событие сугубо как внешний
наблюдатель, самоустраняясь, мы все равно должны учитывать его «точку зрения».)
Итак, в математическом смысле дневниковое
событие есть кортеж-шестерка: сюда необходимо добавить еще модальность (М),
т.е. вероятность и оценку события самим автором, то есть: S = <P(Y,Z,...); T; L; X; А; М >.
Конечно, изложение факта может быть и цитатой,
например, когда автор (Х) достоверно ссылается на чье-то чужое сообщение (Хk). Тогда в самой формуле естественно появляется еще и вложенность:
S = <P(Y,Z,...); T; L; X[Xk,Tk,Lk,Ak,Mk...];
А; М>.
Как известно, “хроникера” в свое
повествование ввел Достоевский (впервые назвав его так в “Бесах”), добиваясь
дополнительной независимости изображаемого от позиции автора[182],
максимально исключая “исповедь” самого рассказчика (из которой состоят,
например, “Записки из подполья”; да и первоначальный вариант “Преступления и
наказания” тоже, кстати, писался от первого лица). – Личность рассказчика в
“Бесах”, “Идиоте” и “Братьях Карамазовых” все время прячется “в тени, за
пределами хроники” (Л.М. Розенблюм [1971]
1981). [Некое пародийное продолжение этому процессу, устранению автора из
повествования, предложил Набоков, в «Соглядатае»: повествующий обращается к
читателю как бы уже с того света.]
Будучи подтверждено другим источником и/или
опровергаемо в третьем, сообщение о событии становится “фактом” – в идеальном
случае тогда, когда в нем те же самые дата, место, множество участников, и не слишком отличающееся от
первоначального собственное описание события, с его модальностью. То есть,
когда большинство источников между собой сходятся. (Наиболее тонкие различия
могут быть, конечно, внутри модальности. Сюда же следует отнести и наиболее
творческую при передаче фактов аналитическую
компоненту, то есть выводы, обобщения и ассоциации, которые сообщает человек,
помимо собственно наблюденного.)
Но говорить о сколько-нибудь “математическом”
представлении фактов через дневники, записные книжки и мемуары можно, конечно,
только с существенными оговорками и натяжками. Во-первых, одни и те же события,
как правило, не собирают вокруг себя более одного своего описателя-хроникера, во-вторых,
когда же все-таки собирают, то описания эти за редкими исключениями не
одновременны: время их написания – всегда разное (разве что случай 70 толковников
при написании Пятикнижия не попадает в это правило) и поэтому вряд ли
независимы друг от друга. Ситуация сходна с принципом неопределенности,
известным в квантовой физике: раз только человек знает о существовании рассказа
о данном событии (допустим, Р в изложении У-а), то его собственный рассказ
(Х-а) поневоле как-то уже ориентируется на услышанный: он не может не опираться
или не отталкиваться от него, хотя бы просто не упоминая тех подробностей,
которые в первом уже изложены (или чтобы не повторять их, или будучи не
согласен с выраженной в них трактовкой, но не желая при этом противоречить “по
мелочам”; а может быть, даже намеренно умалчивая обо всех расхождениях, при
своем принципиальном несогласии). Хроникеры Х и У обычно сами стараются стать в
отношение дополнительности друг к другу. Не говоря о том, что люди в авторской
ипостаси выступают уже иначе, чем сами участники события (а ведь это, как
правило, одни и те же лица – тут их можно обозначить как X1 и У1).
Идеального же наблюдателя (“хроникера”, как у Достоевского, “соглядатая” Набокова
или “евнуха души” Платонова) нам никогда не найти.
С другой стороны, такие члены кортежа,
как “временная” и географическая” дата, тоже размываются, до бесконечности
удваиваясь, утраиваясь итд. – возвращениями к одному и тому же событию в
очередной раз, в каждом новом акте рассказывания
его или воспоминания о нем (T1, Т2,..., L1, L2,...).
К тому же надо учитывать аудиторию, на которую было рассчитано сообщение
рассказчика (А): она тоже, естественно, всякий раз меняется (А1, А2,...).
Таким образом, вообще говоря, событие рассказывания относительно события,
подлежащего описанию, выглядит так:
<P(X,Y,Z,...) ; T1(T) ; L1(L) ;
X1(X)[Xk,Tk,Lk,Ak,Mk...] ;
A1(А) ; M>.
Отдельные
факты дневника вообще могут считаться уникальными (таковы и есть большинство
фактов в отдельных дневниках: человек склонен фиксировать, как правило, именно
то, что его когда-то потрясло, что было только с ним одним – или по крайней
мере сходно с тем, что случалось с
кем-то другим), когда может сообщить о них лишь он один и никто другой. То есть
можно было бы, наверно, вообще признать их фактами, не требующими
дополнительных подтверждений – по которым в принципе другой информации поступить
неоткуда и сравнивать вообще не с чем (тогда это нечто вроде перформативных высказываний в теории
речевых актов Дж.Остина, истинных в силу самого своего произнесения, и почти
не подверженных фальсификации).
Примером факта, приближающегося к такому
типу, можно считать, например, (несколько раз повторенное) в воспоминаниях Коры
Ландау-Дробанцевой признание ее мужа Льва Ландау в том,
что своего отца он не любил, и уже взрослым, живя в Москве, всячески избегал
даже встреч с ним, считая того бесконечно скучным
человеком (хотя можно привлечь и сходное по содержание признание – А.П. Чехова Н.Н Страхову, что и он не любил своего отца). Дополнительным
критерием, усиливающим достоверность, следует считать намеренный или
бессознательный повтор сообщения (об одном и том же) в рамках одних
воспоминаний. Например, можно рассматривать как частное подтверждение
общеизвестного факта, что Маяковский был крайне брезглив (боясь подхватить
инфекцию – может быть, оттого, что его отец умер от заражения крови, уколов
себе палец), свидетельство Вероники Полонской о том, что “пиво из кружек
[Маяковский] придумал пить, взявшись за ручку кружки
левой рукой. Уверял, что так никто не пьет, и потому ничьи губы не прикасаются
к тому месту, которое подносит ко рту он[183]”. Это же обобщение (уже на уровне иных
конкретизаций) подтверждается и другими свидетельствами – в частности, тем что
Маяковский не признавал “рукопожатного” приветствия. Такой факт, как питье пива
из кружки левой рукой, очевидно, мог быть засвидетельствован не одной только
Полонской. Но если подтверждения все-таки больше ни у кого не встречается, то мы
принуждены признать его уникальным фактом, лежащим на совести данного мемуариста
(в природе такого события самого по себе нет ничего «перформативного»,
делающего его заведомо истинным).
Корней Чуковский, в свои 73 года, оглядываясь на прожитую жизнь
и, видимо, держа перед глазами рукописи своих дневников, пишет следующее: (1
апр. 1955) “До сих пор я писал дневник для себя, то есть для того неведомого мне Корнея Чуковского, каким
я буду в более поздние годы. Теперь более поздних лет для меня уже нет. Для
кого же я пишу это? Для потомства? Если бы я писал это для потомства, я писал
бы иначе, наряднее, писал бы о другом, и не ставил бы порою двух слов, вместо
25 или 30, – как поступил бы, если бы не мнил именно себя единственным будущим
читателем этих заметок. Выходит, что писать уже незачем, ибо всякий, кто знает,
что такое могила, не думает о дневниках для потомства”. – Итак, возможное
предназначение дневника – письмо самому себе, как неведомому потомку, которым
автор будет завтра, при новых обстоятельствах (дневник будет сопровождать
Чуковского до самой
смерти, то есть еще более 10 лет). Известно, что дневниковые записи делаются
прежде всего для себя, для возвращения к ним в будущем. Но вторичной их
функцией (но, может быть, никогда и не упускаемой из виду пишущим, а подчас,
после пересмотра, даже становящейся более важной, чем первая) делается
обращение через них к потомкам. Дневники Корнея Чуковского демонстрируют, как представляется, некий
“средневзвешенный взгляд” на вещи, они гораздо более универсальны по адресату
(то есть: и себе, и потомкам), чем, скажем, герметично замкнутые на себя
«записные книжки» Платонова, или лаконичный, практически
бессодержательный «камер-фурьерский журнал» Ходасевича, они и гораздо более
“темперированы”, спокойны и даже приглажены, чем дневники Пришвина, гораздо менее подвержены
эмоциональным смещениям, чем воспоминания Надежды Мандельштам...
По
поводу методики собирания «фактов» дневник есть интересное свидетельство об
отношении к этому Анны Ахматовой. По рассказу Анатолия Наймана, в последние годы жизни у нее была заведена специальная
папочка, которая называлась «В ста
зеркалах», куда Ахматова складывала стихи, на протяжении жизни ей
посвященные, всё равно какого качества и кем они были написаны. Таких стихов
было несколько сотен[184].
Ахматова высказывалась по поводу чужих стихов, обращенных к ней, что ей вовсе
не безразлично кто звучал ей, кому
звучала она, вторым голосом. Найман пишет по этому поводу:
“...Стихотворения,
составляющие цикл «Полночные стихи» и «Пролог», так же как и всякое ее
стихотворение, которое описывает отношение «ты и я», «я и он», обращены к
конкретному лицу, и она довольно резко высказывалась о стихах поэтессы,
«написанных двум адресатам сразу», в том смысле, что поэзия не прощает такой
безнравственности и мстит за нее унизительными строчками. Но, как всякая
правда, правда о конкретных двух становится правдой о любых двух; для того же,
чтобы стать правдой о конкретных двух, не подверженной сомнениям и пересудам,
требуется подтверждение второго – круг замыкается (там же).”
Таким образом, сформулированное здесь
Ахматовой правило, в пересказе мемуариста, об обязательном замыкании факта – на по крайней мере двух реальных его участников,
с их как бы совместно выработанным, согласованным (но независимым) взглядом на
событие, можно взять в качестве основы для решения задачи воссоздания фактов по
текстам дневниковой прозы. Пока факты видятся участникам события по-разному, до
тех пор само событие как бы распадается, его смысл не складывается воедино, но
если осмысление факта хотя бы для двух его участников совпадает, то факт так
или иначе «замыкается», во всяком случае, значительно выигрывает в своей
истинности. Конечно, много труднее обстоит дело тогда, когда самих участников
оказывается больше и согласовать их мнения и оценки бывает существенно сложнее.
Впрочем, у этого ахматовского «категорического
императива» (можно так условно его назвать) есть и оборотная сторона, а именно известные
у той же Ахматовой послания на предъявителя (которые впервые так назвал, как будто,
Тименчик). Вот что пишет об этом Найман:
“В последнее десятилетие жизни она написала
[таких посланий] несколько, и несколько человек, один из них я, могли бы с
достаточным основанием, ссылаясь на ту или иную конкретную фразу, считать себя
их адресатами” (там же, с.37).
Письма можно отправлять сразу нескольким
адресатам, но Ахматова вставляла при этом в свой текст значимый для каждого, не
видимый остальным «ключ», во свидетельство своего личного к нему отношения. Не
это ли, кстати, принцип и художественного произведения? – Ведь из него каждый
читатель может получить те особые ответы на мучающие его вопросы, которые ему в
настоящий момент необходимы?
Записи в дневниковом тексте могут
подаваться без отметки дат и мест их возникновения – по мере прихода в голову,
а то даже и в специально художественно перетасованном виде, как у В.В. Розанова. Так, например, строятся
«Записи и выписки» М.Л. Гаспарова,
формально выстроенные по алфавиту ключевых слов, содержащихся внутри каждой
записи, или же в соответствии с некими девизами. (Это напоминает дополнительное
указание “Тема” в структуре письма современной электронной почты, а также
построение художественного текста, расположенного в соответствии со структурой
словарных статей словаря (ср. «Хазарский словарь» М. Павича). Вот одна из
записей в книге Гаспарова (на ключевое слово «Колодезь»):
“Я пересохший # колодезь, # которому не дают
наполниться водой и торопливо вычерпывают придонную жижу, а мне совестно”[185].
В самом деле, часто
совершенно неважно, под каким числом в дневнике, например, Пришвина стоит та
или другая запись (если это не «фенологические заметки»). Его дневник как бы
становится просто вневременным. (Это то же самое, к чему, мне кажется, стремится
и Вернадский.) Их мысль движется в сходном направлении:
отталкиваясь от какого-то конкретного факта, идет к аналогиям с известными
фактами и сюжетами из собственной биографии, к обобщениям и предположениям на
некой более широкой основе. Часто в результате такого микротекстового фрагмента
в дневнике рождается емкий и выразительный художественный образ, порой возникает
и нечто вроде притчи. Вот, например, из дневника Пришвина (11
нояб. 1920). К «круглым» датам у него то
и дело напишется что-то «от души»:
Ужасный месяц: в такое время
умер Толстой, мать
умерла, матросы разграбили Петербург.
Микропритчей
можно считать следующие две записи в книге Гаспарова:
“Точка пересечения # В. Иванов и
В. Топоров написали:
«Духи – это точки пересечения каналов связей» (как «личность – точка
пересечения общественных отношений»); мне стало до боли обидно за духов»,
сказала Е. Новик.
Точка пересечения # Текст ведь тоже точка пересечения
социальных отношений, а мне хочется представлять его субстанцией и держаться за
него, как за соломинку. Может быть, это в надежде, что и я, когда кончусь,
перестану быть точкой пересечения и начну наконец существовать – по крупинкам
(крупинка стиховедческая, крупинка переводческая...), но существующим?” (там
же, с. 296-297).
Итак,
может быть поставлена следующая задача – собрать факты из эго-текста (дневников
и текстов дневникового типа), то есть отсеять из них то, что выступает вымыслом и может быть результатом той
или иной деформации в сознании авторов, восстановив реальные события. Критерий
отсева весьма традиционный – чем больше встретим подтверждений факта по разным
источникам, тем большую вероятность приобретет сам описываемый факт.
Оптимальным условием «сходимости» версий является замыкание количества
возможных в принципе интерпретаций – от числа, равного числу реальных
участников, свидетелей события и потенциальных “хроникеров” до
одной-единственной.
·
Тексты
со сложным авторством, интерактивность дневникового текста
По своему предназначению дневник, конечно, более
всего ориентирован на общение с самим собой, то есть предполагает
монологический (или даже прямо безличный) режим изложения, направленный от
автора к самому себе, без признаков литературной отделки и оставляемых им под
видом рассказчика специальных “следов” собственного присутствия. Как известно,
дневник может писаться просто ради самого процесса записывания и не иметь
адресата вообще. Этот случай особенно интересен: текст лишен коммуникативной
функции, автор не обращает его ни к себе самому, ни к кому-нибудь другому,
записи никогда не будут прочитаны.[186] – Но здесь, пожалуй,
все-таки некоторое преувеличение: ведь даже в тех записях, которые реально
никогда не будут прочитаны, автор все же минимально должен к кому-то
обращаться? Тут же и своего рода парадокс: в текстах для себя самого автор как
раз наименее проявлен [зачем и перед кем выделываться? – он известен себе
самому как “облупленный”]. Но есть и множественные отступления от безадресатности.
Во-первых, дневник, написанный в форме писем.
Например,
письма-дневники В.А. Жуковского: они адресованы его ученице, Маше Протасовой, в которую поэт влюблен, или же ее матери,
Е.А. Протасовой, категорически не дававшей согласия на их
брак. Иной раз как будто этот дневник служит автору черновой записью
предстоящего (но так не произнесенного?) разговора: (21 июля 1805) …до этого места мой журнал был писан для
меня одного, теперь буду писать его для себя и для вас [здесь он обращается
к матери возлюбленной, Е.А. Протасовой, видимо, показывая ей свой дневник]. Надеюсь, что мысль иметь вас своим
свидетелем не уменьшит моей искренности; я буду говорить о себе с такою же
откровенностью, с какою бы говорил самому себе, и может быть еще с большею
(там же, с.23). [И несколько позже:] (4 янв.1806) Итак, надобно быть с вами искренним.... На письме изъясняться гораздо
легче и способнее, нежели на словах; скажешь все, не щадя, обдумавши и яснее.
Для этого к вам обращаюсь письменно (там же, с.28).
В принципе, с той же
ситуацией сталкиваемся и в дневнике С.Надсона: сначала автор отдает читать свои записи
матери девушки, в которую влюблен (7.5.1878), а потом пишет в дневник,
специально обращаясь в некоторых местах к своей тетке, убеждая ее, чтобы та не
отдавала его в военную службу (впрочем, безрезультатно, 11.7.1880)[187]. – В
целом, надо сказать, подобные ситуации расширения круга лиц, которым бывает предназначен
дневник, «разрастания его адресатности» весьма часты.
В
рассмотренных случаях видим мы перед собой нечто среднее между собственно
«журналом» и «альбомом»: вообще-то такой дневник-альбом – весьма распространенная в XIX веке
форма. Дневник не только принято показывать другим, но он может и навсегда быть
отдан кому-нибудь в дар. Так, Жуковский вручает недавно начатый дневник (заполненный
им до оборота 10-го листа за 1807 год) своему «другу-сопернику»,
К.Н. Батюшкову, после чего ведет и заканчивает его уже тот. Подобным
образом поступал иногда и Лев Толстой, даря кому-нибудь из своих последователей (или просто посетителей
Ясной Поляны, близких в данный момент по духу) фрагменты своего дневника, как
бы на память, в знак расположенности к собеседнику[188].
Еще более радикально поступает Тарас Шевченко, отдавая свой дневник петербургскому знакомому, причем оригинала или
копии себе так и не оставив, – тем самым как бы избавляя себя от необходимости
вести дневник дальше.
Есть
и такая смешанная форма как ведение дневника-переписки (подборка писем к одному
адресату). Это «Дневник для Стеллы» Джонатана Свифта – в момент написания адресованный вполне
конкретному человеку (женщине, как считается, возлюбленной автора, жившей в
Дублине): Свифт, будучи в Лондоне, рассказывает ей о перипетиях столичной
придворной жизни, в которых ему доводится принимать участие. По форме это – просто
ежедневный подробный отчет в письмах. Можно предположить, что он адресован самому
себе – как письма с отложенной (авто)коммуникацией. Став дневником, письма припасены
на будущее, когда автор, вернувшись в Дублин, возьмется их перечитывать как
документ своего прошлого.
Возможно и такое отступление от собственно
дневниковой формы, как полилог – воспроизведение
по памяти сути разговоров между людьми, какое можно видеть, например, в
воспоминаниях Ванеева (о
Карсавине, Пунинее и еврейском поэте Галкине, с которыми тому довелось сидеть в советском
концлагере в 1950-е годы). Или, как называет выработанный им жанр сам автор, это
множественный идеологический диалог:
“Я не пользовался ни дневниками, ни записями.
То, что я написал, нельзя назвать воспоминаниями. (...) «Воспоминания» - это
особый литературный жанр, имеющий, можно сказать, свои правила игры. Так вот,
моя книга вне этого жанра. Она вообще вне какого-либо жанра. (...) ....Я
стремился идеологически проявить каждого. В литературе, пришедшей к нам из прошлого
века, ставилась задача этического проявления персонажей. В диалогах, которые
ведут персонажи моей книги, каждый несет определенную индивидуальную
идеологическую нагрузку. Кстати, пользуясь формой диалога, я стремился к тому,
чтобы диалогизмы не бросались в глаза.... # (...) Суть идеологии в том, чтобы
от существования со всем его конкретным содержанием человек абстрагировался к
сущности” (Ванеев, с.191).
Отвечая на вопросы
журналиста о том, как он писал книгу, Ванеев так охарактеризовал отличия монолога
и диалога: [Корреспондент:] “Монолог – форма слишком солидная. А в диалоге есть
условность, мысль излагается в декорациях, изображающих двоих, хотя говорит
один. Вы не находите, что этим в какой-то мере привносится игрушечность,
снижающая серьезность? [Ванеев:] (...) Диалог, напротив, прерывен, благодаря
чему мысль становится свободнее и подвижнее. Диалог создает не игрушечную, а
игровую – эстетическую ситуацию разговора автора с воображаемым собеседником.
(...) Раздваиваясь на собеседников, автор берет на себя, во-первых, роль
оппонента и, во-вторых, роль себя самого, и тем самым он еще раз раздвоен, так
сказать, «перпендикулярно» к тексту: на себя действительного и на себя,
исполняющего в диалоге роль себя самого” (там же, с.198-199). [По-видимому, с
идеями М.М. Бахтина Ванеев
знаком не был.]
В чем-то сходным образом, в форме сменяющих друг друга диалогов, построены мемуары Коры Ландау-Дробанцевой, воспроизводящие суть разговоров и
переживания автора в драматические периоды жизни ее и ее мужа. Бывает, кроме
того, дневник обращенный сразу ко всем – как у Льва Толстого –
кстати сказать, совпадающий в этом по своей направленности с «Дневником
писателя» Достоевского[189] –
как ни различны жанры литературного дневника у последнего и – намеренно отрицающие
всякую литературность (особенно после 1881) записные книжки и дневники Толстого.
Но есть и такие дневники, которые ориентированы
скорее на сборник афоризмов, даже на собрание анекдотов (это уже по большей
части записные книжки). Именно таков
характер «Записной книжки» князя П.А. Вяземского (она
ближе к эссеистике, или методу арабесков – Егоров О.Г. 2003, с.187). Кстати, подобный
труд, по-видимому, в силу самой своей разрозненности и хаотичности может
получить название Антидневника, как в
случае записок Скрябина[190].
Немаловажным
параметром оказывается адресованность
(исходная), а то и почти нарочитая безадресность
дневника: то есть вопрос, имеет ли текст какого-то внешнего адресата, рассчитан
ли он на читателя, «потребителя», нацелен ли на кого-то лично, как, например,
дневниковые записи матери, предназначающиеся своему сыну (в случае
А.И. Смирницкого, см. ниже) или только на
узкую аудиторию, на замкнутый круг лиц (для чтения дневника в семейном кругу),
например, читавшийся знакомым и изданный лишь после смерти автора «Дневник
Павлика Дольского» А.Н. Апухтина[191]. Адресованность конечно может быть и исключительно «точечной», самому
себе (здесь имеем исходный пункт дневниковости, случай чистой
автокоммуникации), тогда как всякая внешняя адресованность оказывается вторичной,
привходящей, как бы заранее не предполагавшейся («Дневник для одного себя»
Л.Толстого или «Тайный дневник» Людвига Витгенштейна).
Вот дневник
матери Александра Ивановича Смирницкого, Марии Николаевны,
обращенный к сыну, который та вела, пока сыну не исполнилось 18 лет. Мать пишет
дневник для себя, но при этом обращается в нем, как бы ведя разговор со своим
сыном, выстраивая текст как некий монолог-обращение.
Такой текст имел смысл, пока сын был мальчиком, подростком, юношей. Но форма его
себя исчерпывает, когда сын окончательно отрывается от матери (с 14 лет он сам
начинает вести собственный дневник). Дневник матери существовал одновременно в
двух версиях – в одной, где записи датированы и повествование шло от первого
лица (собственно монолог), и во второй, где о тех же событиях рассказано в
беллетризованной форме[192].
В поздние годы жизни матери, когда ее сын стал ученым, дневник ее ограничивается
записями на отдельных листах (обращенными опять же к сыну). Надо сказать, что
для самого А.И. дневник довольно скоро, уже после поступления в университет, себя
изживает: позже он почти не обращается к нему. То, что он пишет в сходном с
дневниковым жанре, называется «Тетрадь № 3», в начале которой сделано заявление,
что это не дневник – это философия, а скорее религия...
Вообще же традиция ведения дневников в этом семействе восходит к концу XVIII века, когда начал их вести
(по-немецки, 1775-1792) некий выходец из Эльзаса, поселившийся в России под именем
Лев Иванович Гессинг (его потомки
вели дневники уже по-русски). В этом семействе можно наблюдать характерное
отношение к дневнику – как к документу исключительно приватному. Так, дочь
А.И. Смирницкого Ольга Александровна,
когда к ней в 1970-е годы обращался писатель В.А. Каверин с просьбой отдать ему для ознакомления дневники
отца и бабушки, в этом отказала. (Каверин задумывал тогда написать роман, в
котором по дневникам хотел воссоздать атмосферу жизни интеллигентского круга
после революции.) – То есть далеко не всегда у документов дневникового типа возможно
“вторичное использование”.
С одной
стороны, личные архивы могут оставаться исключительно достоянием семьи, даже
после смерти автора, но с другой, сам автор по тем или иным соображениям может
относиться к подобного рода тексту иначе, стремясь к его возможно большему распространению.
Это уже обратная сторона явления, иная крайность: например, в предисловии к
известным «20 письмам к другу» (1967) Светлана Аллилуева пишет: Мне
бы хотелось, чтобы каждый, кто будет читать эти письма, считал, что они
адресованы к нему лично. (Наверно подобным намерением руководствовались в
своей переписке Н.Эйдельман с В.Астафьевым, письма которых друг к другу в
конце 80-х широко ходили по рукам, а позже были опубликованы в журнале
«Даугава» 1990 №6.)
В феврале 1917 г. генерал А.Е. Снесарев, находясь на передовой на германской
войне и участвуя в боевых действиях, мог ответить на упреки жены (что он,
якобы, пишет ей не всё, а что-то
намеренно утаивает), сравнивая свои письма с дневником, который велся им тогда
же параллельно: “Мож[ет] быть, даже наоборот, я пишу тебе слишком сналету, не
контролируя себя, слишком нараспашку; и скажу даже больше, что тебе и нужно бы
писать, пропуская кое-что сквозь призму некоторой осмотрительности, но мне
положительно некогда, если я начну примеривать, то больше одного раза в неделю
написать тебе не сумею, а что с тобой тогда будет? Что я пишу тебе совершенно
откровенно до глубины моих переживаний, это я вижу ясно, когда начинаю
вспоминать посланное к тебе письмо с тем, что в соответствующий день мною
занесено в дневник; это то же самое, с тою несущественною разницей, что в
дневнике больше тактики, военно-научных соображений; но меньше личного, а в
письмах к тебе наоборот.” – Автор посылает жене письма чуть ли не каждый день и
еще успевает вести дневник! Встает естественный вопрос о дублировании: в первом
томе посвященного автору издания помещены его письма, а в следующем должны быть
напечатаны дневники[193].
Поразительно, что и сохранился этот дневник поистине чудом: во время ареста А.Е. Снесарева
в 1930 г. чекисты, производившие обыск в его доме, проявили несвойственную им
деликатность, не сделав обыск у тестя Снесарева, военного востоковеда
В.Н. Зайцова, где, по счастью, и хранился его дневник[194].
Глава
3.
Перечень
малых жанров дневникового текста с оглядкой на историю вопроса
Дневник, записная книжка, ежедневник. – Мемуары,
воспоминания, позднейшие вставки, афоризмы, максимы. – Наивные дневники и
домашняя письменность. – Дневник-письма. – Сны, притчи, разговоры с самим
собой, исповеди и покаяния. – Записки из «мертвых домов», протоколы допросов. –
Путевые заметки, записи на полях. – Автобиографическая проза.[195]
(17.4.1977) ....Чем вернее хочет
быть человек событию, самому себе, слушателям, тем более верный облик
приобретает у него событие, т.е. тем больше оно делается независимо от того,
как его видит камера.
(Запись слов
С.С. Аверинцева по
дневнику В.В. Бибихина)
Дневники, записные книжки, черновики, заметки в
альбом, маргиналии... – это всё может быть названо обыденной литературой, по выражению друга Пушкина кн.
П.А. Вяземского. Выражаясь современно, non-fiction, или на французский манер, antifiction, – то есть тексты, обращенные более к жизни, чем к
вымыслу и скорее к быту, чем к воображению и фантазии. Иначе говоря, это
литература не изящная (художественная),
да и вообще скорее все-таки не литература, а – своего рода берестяные грамоты.
По-другому еще можно назвать ее дневниковой прозой. Отлична она от литературы
прежде всего своим предназначением, так как написана не для того чтобы
“рукопись продать”, – во всяком случае первоначально пишется не для выхода в
свет[196]. Потом,
со временем, конечно, любой автограф делается ценностью. Большинство образцов подобного
пред-текста создаются, как правило,
по какому-то конкретному, обыденному, вполне прозаическому поводу. В этом еще и
сходство их с текстами инструкций, технических заданий, рекламы, документации –
то есть теми безличными продуктами современной цивилизации, которые невероятно
распространились в ХХ веке, по сравнению со временем Пушкина и Вяземского, и по объему стали теснить даже литературу
художественную[197]. В
обыденной же литературе, (в дневниковой прозе или пред-тексте, о которых я говорю) адресатом выступает, как правило,
не “читающая публика” вообще, а какие-то конкретные люди, знакомые автора, в
исходном случае, дневнике, – даже просто он один, поскольку такой текст заводится
прежде всего для себя самого. Но кроме редуцированного, по сравнению с
художественной литературой, адресата обыденная литература отлична еще и своим
объектом, потому что пишется по фактам,
или по крайней мере на основании таких событий, которые автор хотел бы считать
(непреложными) фактами: тут не предусмотрено места вымыслу, как в литературе
художественной, хотя вымысел, конечно же, все равно возникает.
Сам вымысел
в обыденной литературе своеобразен: так, например, читатель (но и автор)
дневника оказываются перед эффектом “человека перед зеркалом”, по выражению
М.Л. Гаспарова: они видят в результате не совсем то, что
есть, а скорее то, что автор хотел бы
видеть (и хочет, чтобы увидели вслед за ним другие).
Строго говоря, границ между обыденной литературой, с
одной стороны, между документальной литературой, с другой, и, наконец, с
третьей, между литературой художественной вообще не существует. Одна переходит
в другую и они обе – в третью. Но переход, как правило, однонаправленный – лишь
только обыденная и документальная литературы (как литературы фактов) могут быть преобразованы в
литературу художественную: любой малый жанр обыденной литературы, а также любой
документ может быть «подхвачен» беллетристикой и обыгран ею как какая-то
частная художественная форма.
Тут можно проследить, как из дневниковых
записей Пришвина рождается, или прямо “лепится” его
художественный текст (например, в 20-е годы – повесть “Мирская чаша”, или же
“Раб обезьяний”, очерк “Башмаки”, рассказ “Родники Берендея” или “Ленин на
охоте” – все они имеют своим основанием
его дневниковую прозу того времени.) При этом всё слишком откровенное
(относящееся к самому Пришвину) отметается, текст делается, как правило, и более
нейтральным, и как бы ничьим, написанным не от лица самого Пришвина, а от лица некоего
абстрактного интеллигента-литератора того времени. Как позже выразил это уже
Ролан Барт –
“Текст [он имел в виду прежде всего
художественный текст] анонимен, или, во всяком случае, создается неким
Псевдонимом, псевдонимом автора. А Дневник – нет (даже если его “я” –
ненастоящее имя): Дневник представляет собой не текст, а “речь” (что-то вроде
устной речи, записанной с помощью особого кода)”[198].
Обыденную литературу следует соотнести также с понятием бахтинских речевых жанров. Поэтому-то у дневника и оказывается некий промежуточный статус: это еще не то, что следовало бы оформить как текст литературы, но и уже не то, что было эфемерной, сразу же исчезающей из сознания и из памяти (в колебаниях воздуха) речью. Иными словами, это почти-текст, недо-текст,